За что? - Страница 80
Из окна тянется тоненькая струйка воздуха, одна на всех. Но скоро и ее не стало: заложили окна, как в курганской тюрьме. Поставили зонты: под зонт едва ладонь пролезет. Зонты ставили, наверное, затем, чтобы узники не могли видеть волю. Но ведь волю, вернее, ее кусочек, видно, допустим, со второго, с третьего этажа. Зачем на первом закладывать окна? В пяти шагах от нашего окна была высоченная стена тюрьмы. Но все делалось для того, чтобы мучить людей. Нас могли бы расстрелять из пулеметов у кромки рва, но ведь такая смерть была бы короткой…
Через неделю умер Василий Тюменев. Не дали мы с Сыркиным тело Василия бытовикам — они бы волоком потащили. Потеснили сидящих и вчетвером вынесли Васю в коридор, положили на носилки, вернулись в камеру. Сыркин тихо сказал:
— Погиб еще один наш товарищ, журналист, автор книги. Почтим его память вставанием.
Встали почти все, хотя нелегко было это сделать.
Сыркин относился ко мне по-отцовски. Не мог я тогда подумать, что этому седому человеку только тридцать четыре года. Когда Тюменева вынесли, я занял его место на койке — валетом с Сыркиным. Много мы с ним говорили, да всех разговоров теперь не упомнишь. Очень жалел он дочку и жену Лену. В тридцать четыре года расстрелян!..
Если бы тогда знать наперед, что через пятьдесят лет я, оставшийся в живых, буду писать о них книгу! Встать бы тогда и крикнуть: назовите себя, земляки, мне надо вас всех запомнить, потому что через полвека ваши родственники на ваших запоздалых похоронах будут меня спрашивать — не видал ли моего?.. А моего?.. А моего?..
При мне Сыркина увели без вещей — значит, на допрос. Через три дня втолкнули обратно. Он был изуродован, не мог ползти к своему месту по людям. Сломана рука, на теле сплошные синяки, под ногтями следы игл. Люди потеснились, и мы положили его на койку. Вместо гипса доктор Бушуев, заключенный, привязал сломанную руку к трем туфлям. Два дня Сыркин молчал, потом прошептал:
— Я все подписал. Скоро меня убьют.
Я носил из уборной в фуражке холодную воду и поливал его синяки. Вскорости его увели на расстрел.
Духота в камере стала вовсе невыносимой. В день смерти Тюменева староста камеры Василий Александрович Занин предложил:
— Послушайте, мужики! Давайте дышать струей у окна по очереди, по списку, значит. Чтобы всем воздуху доставалось. Иначе — смерть.
Никто не возражал. Только решили не по списку дышать, а по рядам, как сидим, так удобнее будет ползти к окну. И началось…
Нормальному человеку не представить, это надо было видеть: голые люди ползут по таким же голым людям, как черви, кому коленом на шею, кому на спину — скорее к окну, к спасительной струйке воздуха, ртом дышат, как рыбы… А староста уже говорит: «Следующие!» И опять ползут восьмеро навстречу друг другу. На тридцать верст в высоту земная атмосфера — дыши, человечество, в миллиард легких — всем хватит! А для нас нет этого воздуха. Нету! Кто же он, тот жестокий человек, кто приказал лишить тюрьмы окон? Может, когда-нибудь в дебрях секретных бумаг историки найдут этот страшный документ?
Наверное, с неделю продолжалось это столпотворение, потом мы выдохлись: сил кладется много, а толку мало. Пробовали качать воздух от окон одеялами — бросили и это. И вот поднялся широкоплечий чернобородый человек, прошедший КРЕСТ, — Ильин (мы знаем, что ему все равно скоро вышка); он назвался членом компартии ленинского призыва, бывшим комендантом Кремля, рубанул в воздухе уцелевшей от креста рукой, как на митинге:
— Товарищи! Видите сами — наше положение гиблое, но пусть мы погибнем как люди, сраженные в борьбе! Ежели уж умирать — то всем вместе, а не в одиночку. У нас нет другого способа борьбы с произволом, кроме как объявить голодовку.
Многоглотно гаркнуло:
— Правильно говорит! Все равно нас тут передушат… Давайте все вместе! Чем умирать медленной смертью, лучше разом кончать!..
Выбрали совет из пяти человек, который напишет наши требования и заявление о голодовке: от пожилых Занин и Ильин, от молодежи я и Петька Шмолин, фамилию пятого забыл. Ильин написал заявление:
«Камера требует перевести половину заключенных в другое место, прекратить избиения и пытки, пробить в тюремной стене из коридора в камеру две дыры для естественной вентиляции, очистить сетки зонтов на окнах от раствора…»
Поутру на верхнюю пайку хлеба Занин приколол нашу бумагу: хлеб не берем, камера объявляет голодовку. Рыжий баландёр удивленно вскинул брови:
— Это как же так, робяты?
— А вот так, — решительно сказал Занин.
Дверь захлопнулась, в камере стало тихо. Стало доходить до нашего сознания, что голодовка для нас, людей изможденных, — это верная смерть через неделю. Но в обед мы не взяли ни хлеб, ни баланду, только воду. Наутро на пороге камеры появился высокий, лет сорока мужчина в белой куртке:
— Я начальник тюрьмы Барановский. Что послужило мотивом объявленной вами голодовки?
Ильин повторил первое требование — разгрузить камеру. Барановский скривил губы:
— Вашей сволочи, врагов народа, много, на всех тюрем пока не настроили.
Ильин повторил и остальные требования. Начальник перебил его:
— Запомните: вы не имеете права требовать. Вы можете только просить. Я удовлетворю одну из ваших просьб, и вы снимете голодовку!
— Нет. Только все, — ответил Ильин.
— Ну и дохните, гады, — злобно сказал Барановский и вышел.
В камере тихо. Что нас ждет? Сколько вытерпим голодом? Кого уволокут последним? Под койкой кто-то заплакал. Один из сидящих на параше вдруг сорвался к двери:
— Пусть мою пайку отдадут! Паечка-та ведь моя, мне умирать ишшо рано, детишек четверо, мал-мала меньше, детей пожалейте!..
Крикуна подмяли, зажали ему рот. Поднялся Ильин:
— Если среди нас есть сексоты, пусть знают: никто из них живым отсюда не уйдет и не успеет доложить о нашем плане. Дело в том, товарищи, что в стране, по всей видимости, произошел тихий контрреволюционный переворот. Уничтожают старую ленинскую гвардию, комсомол, и это делают под фальшивым лозунгом защиты социализма. Наши тюремщики — не представители Советской власти или народа, врагами которого они нас называют. Этот как раз враждебные социализму люди, которые олицетворяют собой фашизм. Поэтому я призываю вас к бунту против этой черной сволочи! Пусть мы падем все, но погибнем за народную власть, против тирании Джугашвили!
До вечера тихо совещались, распределяли, кому что делать. Решимость идти на смерть была единодушной.
Вечером на третьи сутки раскрылась дверь, и на виду у всех поставили носилки с хлебом. Хлеба мы не взяли, и его унесли. На пятые сутки в камеру вошел надзиратель «Рысь» и рявкнул: «Гулять!» Мы не выходили всю неделю, и вот стали выползать, держась за стены и друг за друга. Ноги почти не слушаются, и сами мы в дугу согнутые. Идем, шатаясь. На прогулочном дворе четверо упали замертво, там их и оставили. В камере становится все просторнее: за неделю умерло 63 человека. Скоро ли мой черед?
Что-то дольше обычного ходим мы кругами по тюремному двору: то по 15 ходили, а уже 32 — и не гонят обратно. С чего это раздобрились? Вот… погнали… Заходим — батюшки! В проходе поставлены козлы, и четверо бытовиков долбят сразу две дыры в нашу камеру. Смотрим — и сетки-то на оконных зонтах чистят! А дыры мужики оштукатурили, сетками заделали, чтобы мы не могли в коридор записку кинуть. Дыры невелики — коту пролезть, но потянуло в них сразу, хоть и тюремной же вонью, а все же легче стало дышать. Посоветовавшись, на шестой день мы взяли хлеб. Голодные, мы пайку могли сглотать за пять жевков, но наш камерный врач Бушуев предупредил: есть риск умереть от заворота кишок. Так и разделили пайку на два раза.
Голодовка кончилась. Добились мы вентиляционных дыр, сетки очистили, будут ли бить, пытать — не знаем, только ключами «угощать» надзиратели перестали. Не стало слышно ночных воплей: перевели пытки в другое место или прекратили вовсе? Рыжий баландёр, что был подобрей других, шепнул: «Я рассказал о вашей голодовке, вся тюрьма бастует, по всему централу долбят стены!..»