— Что же теперь будет с нашими детьми? — заволновалась Рада.
— Может быть, найдут педиатра. Лучше бы вольного, у него руки развязаны. Это преступление — лишать крошек грудного молока.
Прибежали «мамки» из других бараков, и все наперебой спрашивали, правда ли, что сняли Ханну Лазаревну.
А Раде в эту ночь опять приснился сон о Михаиле. Будто ярким солнечным днем они сажают вместе капусту на поле. Михаил идет впереди ее, иногда оборачивается, смеется, что-то говорит ей, но она никак не может разобрать слова. Она пытается подойти к нему, но Михаил от нее убегает и все время сажает длинную, тонкую, переросшую рассаду капусты.
До начала навигации оставался месяц.
Ничего не могу и не значу.
Будто хрустнуло что-то во мне.
От судьбы получаю в придачу
Психбольницу —
К моей Колыме.
Отчужденные, странные лица.
Настроение — хоть удавись.
Что поделать — такая больница
И такая «веселая жизь».
Ничего, постепенно привыкну.
Ну, а если начнут донимать,
Оглушительным голосом крикну:
— Отъе… вашу в Сталина мать!..
Впрочем, дудки! Привяжут к кровати.
С этим делом давно я знаком.
Санитар в грязно-белом халате
Приголубит в живот кулаком.
Шум и выкрики — как на вокзале.
Целый день — матюки, сквозняки.
Вот уже одного привязали,
Притянули в четыре руки.
Вот он мечется в белой горячке —
Изможденный алкаш-инвалид:
— Расстреляйте, убейте, упрячьте!
Тридцать лет мое сердце болит!
У меня боевые награды,
Золотые мои ордена…
Ну, стреляйте, стреляйте же, гады!
Только дайте глоточек вина…
Не касайся меня, пропадлина!..
Я великой победе помог.
Я ногами дошел до Берлина,
А назад возвратился без ног!..
— Ну-ка, батя, кончай горлопанить!
Это, батя, тебе не война!..
— Отключите, пожалуйста, память
Или дайте глоточек вина!..
Рядом койка другого больного.
Отрешенно за всей суетой
Наблюдает глазами святого
Вор-карманник по кличке Святой.
В сорок пятом начал с «малолетки».
Он ГУЛАГа безропотный сын.
Он прилежно глотает таблетки:
Френолон, терален, тизерцин.
Только нет, к сожалению, средства,
Чтобы жить, никого не коря,
Чтоб забыть беспризорное детство,
Пересылки, суды, лагеря…
Гаснут дали в проеме оконном…
Психбольница — совсем как тюрьма.
И слегка призабытым жаргоном
Примерещилась вновь Колыма…
Только здесь, в этом шуме и гвалте,
Есть картинки еще почудней.
Атеист, краснощекий бухгалтер,
Ловит кепкой зеленых чертей.
Ничего, постепенно привыкну.
Было хуже мне тысячу раз.
Оглушительным голосом крикну:
— X.. ловишь ты их, педераст?
…От жестокого времени спрячу
Эти строки в худую суму.
Ничего не могу и не значу
И не нужен уже никому.
Лишь какой-то товарищ неблизкий
Вдруг попросит, прогнав мелюзгу:
— Толик, сделай чифир по-колымски!..
Это я еще, точно, смогу.
Все смогу! Постепенно привыкну.
Не умолкнут мои соловьи.
Оглушительным голосом крикну:
— X.. вам в рот, дорогие мои!..
1975
Дым струится, и сладкий, и горький.
Дым далекие годы открыл.
Курим с сыном цигарки с махоркой,
Как я в лагере прежде курил.
И припомнились долгие версты
И костер, догоревший дотла…
А свернуть-то цигарку не просто.
Память пальцев скрутить помогла.
Эта память со мною повсюду.
С ней невзгоду легко приручить.
Никогда я не думал, что буду
Сына этому делу учить.
1992
Россия Бога не забыла.
Хоть муки крестные прошла,
Но все же свято сохранила
Частицу веры и тепла.
И от одной от малой свечки
Зажглась могучая заря.
И стало ясно: вера вечна,
Как вечны солнце и земля.
Старинной улицей московской
С названьем новым и чужим
Идем, спешим по кромке скользкой,
К своим троллейбусам бежим.
Еще февраль сгущает краски.
Еще под наледью трава.
Но близок день вселенской Пасхи,
Пора святого торжества.
И верба расцветает в банке
В лучах нежаркого тепла.
И дерзко церковь на Лубянке
Звонит во все колокола.
1991