За что? - Страница 24
Эти белые офицеры, задрыгавшие жеребцами, — ведь это же просто погромная сволочь…
А как вам понравятся эти королевы с рыжими рысьими глазками, с подскоком лысогорских ведьм? И вместо людей — брюхатые танки, стреляющие вдоль и поперек.
Стоит лишь взять ему в руки одну из этих адских машин — и — тик-так — хик-хик — и, хитря и вихляясь, срываются с места, вихрятся над нищей его головой и падают вдруг совсем не туда, куда он звал их.
Они мстят, вооружились и мстят ему, горькому старику, окоченевшему в ледяных пространствах… Они тоже, и они туда же. И если бы только тикали! Но у них завелись уже сердца, сердца дрожат и колышутся на рыжих каких-то артериях, у коней завелись копыта, кони сейчас заржут и растопчут маленького Пинхоса — почему бы им, в самом деле, не заржать — и что, и кто остановит их топот? Быть может, у них вовсе нет сердца, и только цокот копыт заменяет им биение сердца. Пинхос взберется с ногами на стул, Пинхос спрячет голову в пальто, он сделает вид, что его вовсе нет, и не бывало вовсе никакого Пинхоса. Он оставит только маленькую щель — и через пуговичную петельку пальто будет тихонько подглядывать и вычислять, вычислять и подсматривать: нужно ведь только вычислить — и королева подчинится, и Пинхос смирит деревянный этот бунт, раздавит свинцовую эту революцию…
А Патлатый разлегся себе на Пинхосовой кровати, болтает ходулями-ногами, диктует ходы и смеется.
О, этот рыжий нещадный смех, заразивший рыжую луну, и ржаньем коней и ведьмовской рожей — его королеву…
— Есть! — кричит Пинхос, королева вылетает из его рук, описывает в воздухе игривую восьмерку и падает на клетку в двенадцатом ряду.
— Старик, дело твое — труба, сдавайся, — лениво советует Патлатый, — объявляю сверхшах и сверхмат в три хода.
Хриплые простуженные часы клекочут четыре. Из маленькой мраморной ниши выскакивает кукушка и четырехкратно насмешливо кукует. За стеной чье-то сдавленное рыдание, над домом — гул канонады. Сегодня белые идут в атаку.
— Играем, — шепчет Пинхос, и деревянная оргия возобновляется. Пинхос подобрал ноги на стул, Пинхос упрятал голову в пальто, и только в пуговичной петле дрожит, и бьется, и тикает трепетный огненный зрачок. Кони уже заржали. Кони мчатся, мчатся — так он и знал — нет у них сердца, — только цокот копыт вместо топота сердца, — мчатся во весь опор под гик и хлест Патлатого, а его, Пинхосова, королева пронзительно-тихо молится:
— М-мо-о-о… Мо-о-о…
И падает под рыжим патлатым молохом.
— Старик, уже светает, мне нужно уходить. Старик, уберем вторую доску и сыграем в последний раз по-старому. Пускай фигуры вернутся к обычным ходам, хорошо, Пинхос? — Глаза юноши вдруг наполняются влагой, в них боль и жалость.
— Х-ха, вы научили их ржать и тикать, они уже застучали, а вы хотите сбежать? Ни с места! Пинхос вас не отпустит. О, вы ответите эреб Пинхосу! Думаете, он не вычислит? Думаете, не сокрушит этот гамбит дьявола? К чертовой матери старую игру, я у вас выиграю и в этой новой, — о, я изучил до прыщика гамбит рыжего дьявола! Вы только скажите мне, кто это стучит, и почему моя королева плачет, и почему пешки тикают и сами скачут, и почему башни стреляют в меня, и кони ржут и топают?… О, вы мне на все и за все ответите!
— Старик, когда гремит революция, тогда и шахматы стреляют. Я шучу, конечно, милый Пинхос…
— Делайте ход, говорю вам, или я задушу вас! Делайте ход!
Пинхос топочет ногами по стулу, Пинхос стучит кулаками по столу, а юноша, странно улыбаясь, предлагает:
— Хотите, ведь можно сыграть еще и иначе? Хотите: белого короля назовем генералом, черного комиссаром, пешки — белогвардейцами и красноармейцами. Черные фигуры идут только вперед, белые — только назад, ладьи бьют через три клетки по диагонали, а кони…
— В-вон, — заревел старик, срываясь со стула, — в-вон, рыжий глаз, у-ду-ш-ш-шу-у-у!
Пусто. Никого.
Пинхос лежит на кровати и рыдает в голос, как старая мать, потерявшая единственного сына. Пинхос умоляет кого-то пощадить, не лететь в вакханальную ночь сквозь пульсирующий тикающий воздух, — пусть дадут ему еще час, только час, он все вычислит, он найдет последнюю гармонию и радость, — пускай не плачет только королева, не плачет и не пляшет, голая, мертвая, вниз головой на сумасшедшем коне.
— Королева моя, — молится Пинхос, расставив в воздухе благословляющие ладони, — никогда, поверь, он больше не изменит, никогда не уйдет на шабаш шахматных ведьм, проклянет, забудет деревянный блуд на соединенных досках, — пусть только не стучат, не стучат!
Пинхос надевает талес, крадется на цыпочках, в одних чулках к застывшим фигуркам, берет на руки белую и черную королеву и, запрятав голову в талес, ложится в постель. Он укрывает фигурки теплой ризой, пахнущей старым молитвенником и лимоном, он приникает губами к белой и черной королевам, он шепчет нежно и отчаянно:
— Простите меня, королевы мои. Ну, что вам стоит взять с собою вашу черную старую пешку?
Пинхос встает на кровать, он держит в каждой руке по королеве и поет торжественно, гортанно погребальные еврейские молитвы:
— Исгадал войскадаш шмей рабо, — поет Пинхос и слышит, как у деревянных королев пульсирует настоящее живое человеческое сердце.
Вот уже неделя, как Пинхоса нет в «Лондонской кофейне». Печальный автомат в ермолке тревожно шепчет черному египетскому профилю:
— Его убили… Нашего старика убили…
И, как заведенный, долго, монотонно качает головой.
Не запереть ли ему кофейню? Ведь он открывает ее только по приказу господ офицеров. До барышей ли ему в смертельные эти дни? Не бежать ли на чердак вместе с дочерью и скарбом, чтоб присоединить свой тихий голос к вопящим, обезумевшим домам?
А Пинхос лежит в своей мастерской, накрывшись с головой одеялом, боится открыть глаза, боится высунуть голову (он знает — нечто заржет и растопчет маленькую сморщенную голову), боится выйти на улицу (улиц нет, улицы взвились спиралями, а как ходить по спиралям?), боится протянуть из-под одеяла руку, чтоб достать с полки кусок каменного хлеба (в том хлебе нечто пульсирует, нечто тикает).
Он знает: лежать под одеялом тоже нехорошо. От лежания заводятся под одеялом черные шерстяные какие-то удавы с головою шахматного коня (кони, оказывается, просто удавы). Удавы обвились вокруг его головы, удавы скрючили в клубочек пустое его тело, — и Пинхос все уменьшается, и со вчерашнего дня он уже не больше кролика…
Нужно бежать от удавов — куда? В кофейню? Но на улицах разыгрывают гамбит дьявола, в переулочках бродит Патлатый, Патлатый подпрыгивает ходом коня, Патлатый завидит Пинхоса на перекрестке — и тогда…
Интересно, как ходят пешки: ходят косо и бьют прямо? Или ходят прямо, бьют косо? Все это надо бы вычислить… Вот сейчас он встанет, через щелочку клопиком вползет в кофейню и спросит. Там сидит пан Пигуцкий, стучит деревянной ногой и вычисляет.
Скрюченный, качающийся старичок величиной с кролика привел в движение руки и ноги, долго одевал чужое, дряблое тело и вдруг обнаружил, что некий субъект натягивает ему на ноги перчатки Дорочки.
В сумерки пьяный старичок (безусловно, пьяный, качается, как маятник… и где сумел он в эти дни так напиться?) прилепился к заборам, пополз по переулочкам.
В подворотне семиэтажного дома торчит мальчик-газетчик с вострыми глазами-гвоздиками, весело машет газетными листами, лихо наяривает:
И заливается задорным жгучим смехом.
Старичок ободряется, машет мальчишке пальчиком, храбро выбегает на главную улицу, и тут — разом — прибило старика к стене человеческое месиво, раздрались тысячи орущих рож, пронеслись с шашками наголо вооруженные всадники, месиво расступилось, между крупами юнкерских коней проволочили окровавленного измочаленного человека.