За что? - Страница 23
Пинхос рванул студента за рукав, высоко распластал левую свою руку, оттопырив каждый палец, заговорил страстным заклинающим голосом древних пророков и пифий:
— Юноша, вы можете, если вам так нравится, оскорблять меня, но вы не можете оскорблять шахматную борьбу. Шахматы выше жизни, шахматы больше жизни, лучше ее. Чем вы можете меня утешить, кроме этих великих бескровных сражений? Быть может, теми кровавыми неоплаканными судными днями, что длятся и свирепствуют, и доколе еще будут длиться над землей? Что вы мне можете дать, кроме мата? У меня, по крайней мере, остались шахматы, а у вас?
— У меня, — усмехнулся Патлатый, снижая голос, — у меня — вера в мировой взрыв. Вы понимаете, старик, что такое мировая со-ци-а-ли-сти-чес-ка-я революция?
— Х-хе, ваша философия сидит пулей в шее моего сумасшедшего покойника-сына. Ми-ро-ва-я со-ци-а-лис-ти-чес-ка-я ре-во-лю-ци-я, — желчно передразнил старик, подымаясь на цыпочки. — О, Пинхос знает, что это такое… Мировая революция — это подвал, в который провалятся под вашими, хе-хе, ре-во-лю-ци-он-ны-ми руками пятьсот миллионов дураков и два с половиною героя. Ми-ро-ва-я революция — это мировой погром под красным флагом. О, Пинхос хорошо знает — лучше бы он ничего не знал и лежал бы себе на старом еврейском кладбище…
— В вас кипит просто злоба лавочника…
— Ну, скажите уже: «мелкая буржуазия»… Что вы можете еще сказать? Я — темный нищий еврей, я всего только часовой мастер (Спиноза, положим, был тоже — хе-хе — всего лишь шлифовщик стекол), но я все ваши слова знаю заранее, как слова попугаев. Наши уши опухли от ваших слов, и глаза опухли от слез после ваших дел. Спастись от вас, забыть вас можно лишь за шахматной доской. И этого вы у меня не отымете, хотя бы вы сто раз меня обыграли. Нет, нет, — заклиная, крикнул Пинхос, ударяя сморщенным кулачком по столику, — не отымете!
В кофейне было уже пусто, а спор их только еще разгорался. Они стояли друг против друга, страстные, непримиримые, и в упор метали друг в друга свою правду. Тихий автомат беспомощно покашливал, жестикулировал, погромыхивал болтами и наконец, отчаявшись, стал запирать ставни. Старик и юноша боком, лицом друг к другу, точно связанные канатом, передвинулись к двери, стали на пороге, и продолжали спорить. Они спорили на лестнице, механически переступая (все так же боком, лицом друг к другу) со ступеньки на ступеньку. Выпали вместе на пустые сугробные улицы и продолжали спорить на мертвых площадях, страстные, надмирно-исступленные, как цепкие талмудисты в пустой синагоге, как безумные шестнадцатилетние отроки, только что познавшие радость свободной мысли.
— А кто, вы думаете, избавит вас от палачей и погромов? Деревянные пешки или бомба в руках революционера? Кто спасет от надругательств, от смерти вашу жену, вашу дочь, ваших…
— Мою жену и дочь?.. Хе-хе… — затрясся от смеха старик (ему в самом деле очень смешно). — Они обойдутся уже, говорю вам, без спасителей. А меня? Меня, молодой человек, спасут, конечно же, не ваши бомбы, а деревянные пешки.
— А этих мучеников, забитых в дома-гробы?
— Никто и ничто, или самозабвение в шахматах. Книги волнуют и лгут. Люди лгут и убивают, бомбы убивают и сменяют тиранов тиранами, комиссаров — генералами, генералов — комиссарами. Шахматы не волнуют, не лгут, не убивают, не подымают тиранов. Они дают счастье свободы и власть — по крайней мере, над собой и над мыслями противника.
— Напротив, шахматы растрачивают впустую жажду борьбы в человеке. Они лгут, ибо мы силимся в них забыть кровавую правду жизни. Они убивают, ибо сама игра родилась из войны и монархии, из деления людей на пешек и королей — на пешек, умирающих за королей, и королей, жертвующих пешками, офицерами и конями для спасения своей шкуры. Что может быть отвратительнее этой забавы восточных бездельников, играющих в войну бескровную после кровавой?
— Вы думаете, что опровергли Пинхоса, но вы лишь его подкрепляете. Игра вечности — только она и может дать вечную отраду…
— Вечность? Послушайте, миляга, да вы же убьете со смеху всех воробьев на крышах! Хотите, я покажу вам шахматную вечность?!
— Вы, вы мне покажете?
— Да, я научу вас играть в сверхшахматы. Быть может, они — елки-палки! — дадут вам сверхнирвану?
— Вы сошли с ума, молодой человек! Законы игры неизменны. Это — законы нашей логики, это — законы философии и математики. Это — игра, которой предавались Спиноза, Наполеон и Толстой…
— Ужас как здорово вы, отче, печатаете. А вот я научу вас не вечной — совсем даже недолговечной! — игре, которую отжаривал продрогший босяк в подполье… Хотите?
— Нет, не хочу. Вы просто издеваетесь над Пинхосом.
— Ничуть, дорогой мой. Игра сложнее шахмат ровно в тысячу раз. Вот те и вечность, битте-дритте. Сверхшахматы, говорю я вам, требуют в тысячу раз более сложного расчета, чем ваши шахматы. Фигуры те же, но на доске не шестьдесят четыре, а сто двадцать восемь клеток. Каждая фигура играет усложненным, богатейшим разнообразием движений. У меня королева движется и бьет не только по прямым и диагоналям, но еще — не хотите ли? — ходом коня. Мои ладьи имеют ходы обычной королевы по прямым и по диагоналям. У меня офицеры обладают ходом обычных офицеров плюс ход коня. Кони мои движутся и бьют совсем по-новому: две клетки — по прямой, две — по диагонали. Пешки ходят по косой, бьют по прямой: старые шахматы, только шиворот-навыворот. Лишь у короля — ход старый: из уважения, знаете, к его величеству. Что, каково-с, битте-дритте? Сыграем, старина, идет?
— Вы… вы… вы — садист, молодой человек, вы глумитесь надо мной еще гаже, чем эти хулиганы и громилы.
— А, струсили? Испугались за вашу кумирню, за ваших жалких деревянных болванчиков, за их зазубренные, как таблица умножения, движения? Коль игра ваша в самом деле вечна, ей ли бояться временных изменений? Мне все равно сегодня негде ночевать. Идем куда-нибудь и сразимся. Одну только партию, сегодня ночью, а потом амба, забудем…
Вышла из-за каменного угла рыжая луна, и еще рыжее стали дерзкие, смеющиеся глаза, и некуда Пинхосу от них скрыться. Вот: королевы, строгая, черная, с лицом Сарры, и грустно-нежная, белая, как Дорочка, — королевы сорвались со своих мест и запрыгали, завихлялись ходом коня, пешки нагло заплясали офицерами, шли косо, били прямо, а кони понеслись и вовсе невообразимо.
Он убьет, он убьет этого дьявола в студенческом пальтишке, он плюнет в рыжие циничные глаза и затопчет, затопчет их в снег, чтобы не влекли они сладострастным шахматным блудом, чтоб не звали в безжизненный деревянный разврат на вихрящихся перевернутых квадратиках… Он не отдаст вторично на позор, на смех и надругательство своих королев — белую и черную. Если бы… Если бы только остановить, заморозить все мысли, если бы вместо мыслей — мраморные статуи.
Но квадратики оборотились сумасшедшими спиралями, и куда же они, Боже мой, тянутся, и куда же они зовут? А королева — она летит, стоя на голове, летит на деревянном жеребце, и кто ее остановит?
Там можно — Пинхос уже высчитал — дать мат в пять ходов, там можно прокрутить та-ку-ю ком-би-на-ци-ю, от которой сердце истечет и лопнет. Там пешка, как балерина, там кони крылаты, там башни стреляют чемоданами, а королева пляшет, раскинув ноги, вниз головой, выворачивая бедра, как шахматный конь…
— Пойдем… — прохрипел Пинхос, рванув студенческое пальто. — Пойдем, — повторил, отвернув глаза, и засеменил вперед суетливо и хлипко, как семенят желтенькие старички, подхватив на улице проститутку.
Он сидит неподвижно уже целый час и думает.
Думает? Разве вулканическое извержение похоже на мысли? Разве седая снежная пурга, и в висках и в сердце клокочущие кровепады — разве это мысли?
На этот ход имеется шестнадцать ответов, и сам Морфи не скажет, какой из них наилучший. Нет, погонит кнутом свои мысли, разорвет морщинистый пергамент на старческом лбу, но найдет, но найдет неотразимый ответ!
Если бы только не тикало… Ах, вы не слышите, как пульсируют деревянные фигурки на двух соединенных досках… Сперва завелось в них эдакое мелкое, рябое тиканье, закачались часовые маятнички между деревом и свинцом, и в каждой фигурке — по часовому механизму, а в черном короле — целая шарманка, не будь он еврей! И все эти часики и маятнички торопятся и торопят куда-то — он ли, старый часовщик, он ли не знает, что все они спешат и каждую секунду наторапливают на целый час?.. У них дьявольская душа — у этих старых деревяшек со свинцовыми внутренностями. У них женская логика, у них акробатские движения и тикающее, хихикающее подрагивание во всем корпусе. У них, конечно, своя жизнь — и теперь, когда Патлатый вовлек его в бесшабашные шахматные пляски, — они мстят ему, эти вздыбленные кони, бешеные офицеры и оскорбленные королевы, мстят смертельной черной местью.