За что? - Страница 20
— Ты хорошо запрятала, Дорочка. Хе-хе, как ты хорошо их запрятала.
Пинхос сидит в чулках на полу, как еврей при «шиве»[15], Пинхос аккуратно расставил на голом полу своих карликов («За-ме-ча-тель-но… Все тридцать два… Как хорошо она их запрятала!»), Пинхос играет с собою гамбит Эванса, у него блестящая атака, но у того — хе-хе — большое позиционное преимущество…
В пустые квадраты, где были когда-то двери и окна, несется бешеный ветер. Падает на пол еврейский снег — из пуха и перьев. Где-то бьют без перерыва разбитые древние часы, похожие — честное слово — на шарманку. Пинхос выиграл у себя хитрой комбинацией двух королев — белую и черную, и играет дальше…
И вдруг возвращается к Пинхосу околелое бессильное сознание. Трясущейся седой бородой припадает к морозным девичьим коленям и безголосо пришепетывает:
— Мои дорогие королевы… Черная и белая королевы мои! Возьмите с собою вашего короля… Сарра, Дорочка, о, возьмите же! Ну что вам стоит взять с собою вашего короля?
По синим морозным девичьим коленям текут совсем простые, совсем человечьи теплые слезы, а снежная голова безгубо пришепетывает:
— Шах и мат…
………………………………………………………………………………………………….
— Успокойте ваши нервы, эреб Пинхос. Вы сегодня, кажется, довспоминались…
Не было больше ни вчера, ни завтра: утро походило на утро и ночь — на ночь.
Жизнь была ненужно-пуста, как шахматное поле после игры.
Не было даже ужаса обыденности в сердце Пинхоса: был лишь обыденный ужас, обыденный вой домов и снарядов, обыденный вой и хряск разбиваемых стекол и черепов, обыденная кровь, докучные приходы и уходы белых, красных и желто-голубых.
И только в шахматной кофейне на вонючем дворике каждый день игрались новые партии, рождались новые ослепительные комбинации, по-новому наступали, хитрили, жертвенно гибли деревянные солдаты, офицеры и короли, прорывались новые, безжизненно-страстные откровения на шестидесяти четырех иронических, нарочито правильных, нарочито чинных квадратных клеточках.
Чинным квадратикам этим не верьте! Под каждым квадратиком — так и знайте! — сумасшедшая скрыта пружина, и пружина взметнется внезапно спиралью, а вы, весьма солидный и лысый, окажетесь вдруг фантастической геометрической точечкой на самом кончике дикой этой спирали!
Пинхос — он тоже воображал себя мощным шахматным конем на клеточке «e5», господствующим надо всей доской. О, он отлично понимает, почему тридцать лет назад сумасшедший мировой чемпион Стейниц прыгал по улицам ходом коня. Он хотел, бедняга, попасть на квадратик «e5», господствующий надо всей доской!
Так было до памятного страшного дня, быть может, самого страшного во всей его так называемой жизни.
В тот день совсем не ревели пушки, в тот день не молились Молоху дома, и даже меньше стреляли в окна, и даже…
Но в тот день пришел в кофейню высокий тощий парень с зеленой шевелюрой и наглыми рыжими глазами. Да, наглыми рыжими глазами — Пинхос это сразу беспристрастно заметил — не будь он еврей! — заметил еще раньше, чем тот сел за доску.
И вдруг оказалось, что Пинхосов шахматный конь на клеточке «e5», господствующий надо всей доской, — да, вот этот самый конь — представьте — за-па-то-ван! То есть, собственно, не конь, а сам эреб Пинхос запатован. И вообще: эреб Пинхос — оказалось — никакой не конь, — ну какой уж там конь? Он — просто отсталая пешка, хе-хе, от-ста-лая пеш-ка, которую можно оставить на шахматном столике, а можно — на умывальном, на подзеркальном, на кухонном и даже под столиком…
Парня с рыжими смеющимися глазами решительно никто, кроме Пинхоса, не заметил: мало ли народу трется в кофейне, мало ли кто заказывает «кофейку подешевле» и курит вонючую махорку, мало ли «мазунчиков» сидит в углу и, насвистывая «та-ри-та ойру, эй-ру», играет «исключительно за наличный расчет» (находятся же спекулянты даже на игре вечности!).
Единственное, чем обратил на себя внимание Патлатый (так его здесь позже именовали), — так это тем, что в лютую декабрьскую стужу ходил он без пальто, без галош, в летнем продувном парусиновом костюмчике, и только черная дамская кофта в талию, со старомодными какими-то буфами, едва прикрывала до пояса худую рыжеглазую эту жердь. И не видать было в этом ни хвастовства, ни показного закала, ни вызова, ибо Патлатый, войдя в кофейню, дрожал, как щенок, выскочивший из проруби, и, выпив чашку горячего кофе, чахоточно-долго откашливался, и на грязном его платке Пинхос, сидевший рядом, заметил коричневый сгусток.
Но Патлатому жилось, видно, весело. Патлатый бросил на стол бесформенный студенческий картуз с вырванными внутренностями, причесал пятерней поповскую шевелюру и, насмешливо обозрев наморщенную аудиторию, крикнул нагло, уверенно:
— А ну-ка, навались, навались, у кого деньги завелись! Играю «a l'aveugle»[16], даю мигоментальные сеансы одновременной игры, принимаю зараз до тридцати пассажиров (по желанию почтеннейшей публики, можно и больше), бью фушеров и маэстеров распивочно и на вынос, оптом и (по особому желанию) в розницу. Одним словом, почтеннейшие, массовое матовое производство и крупная ин-ду-стри-я…
Произнеся эту вступительную речь, Патлатый выдохнул целый вулкан махорочного дыму, вытащил из кофты потрепанную книжицу и, точно вдруг забыв о своем вызове и обо всем вообще на свете, сделал насупленное грушеобразное лицо (хвостик груши, в виде тонкой-тонкой длиннющей цигарки, торчал изо рта), рыжие глаза его потухли, вокруг них зловеще обозначились темно-фиолетовые круги, как у святых старцев на старообрядческих иконах, и, весь сгорбившись, уткнулся в книжку.
Эффект вышел разительный, необычайный.
Прыщавый офицер, обычно служивший счетчиком, вскочил, грохоча шашкой, заявил, что «студентишко, видать, нализался и его надобно выставить», прибежал автомат в ермолке, вылепился на стене египетский профиль, лишенный вовсе третьего измерения, автомат и профиль утверждали, что «здесь в самом деле абсолютно не притон и абсолютно не картежный клуб, а серьезное заведение, и у них не слыхали тридцать лет про водку». Какой-то пожилой поляк-нотариус с вставной ногой хлопнул протезом по полу и предложил — «пщя крев! дуже велика гецца!» — дать Патлатому ладью вперед. Все бросили игру. Кто требовал тишины, кто государственной стражи, а кто — «денег на бочку». Решительно все возмущались и категорически протестовали, но почему-то столики суетливо строились в круг, и двадцать восемь досок осадили своими башнями, конями и офицерами наглого верзилу в дамской кофте.
Патлатый лениво закрыл свою книжицу (пред Пинхосом мелькнул на обложке — «Всадник без головы» Майн Рида). Лицо Патлатого стало непроницаемо, как карта Большеземельской тундры: узенькие японские глаза и козлиная бородка — классический портрет авантюриста, а может, Мефистофеля, а может… вот, опять великомученик со старообрядческой иконы… И вдруг лицо по-деревенски осклабилось, поплыло в ухмылках:
— Хо-хо… — захохотал Патлатый, — небось клюнуло? Только денежки — по трешнице — загодя в мой картуз, а картуз отдадим хозяину. То есть до зарезу нужны, фушерята! — и улыбнулся неожиданно светло и открыто, как бы извиняясь.
Тут снова пошла бестолочь: этакий хлюст, да никто… да никогда… с эдакой кофтой, мать ее в Мойку… да это же — разве не видите? — шантаж и надувательство… да его, собственно, нужно уволочь в державную стражу… пщя крев, следите, Панове, за карманами… елки зеленые, всякая рвань…
Но рыжие глаза смеются, заливаются — ах, не озорной ли он одесский босяк с Молдаванки? Иди, разбирайся в карте Большеземельской тундры! Говорят вам: тундра не Одесса…
— Не извольте тревожиться, почтеннейшие: обыграю вас в доску, оберу, как поросят рождественских… Да, наконец, помилуйте, двадцати восьми добропорядочным гос-по-дам несколько легче припереть в государственную стражу одного шкета за невзнос двухсот пятидесяти двух карбованцев, чем мне — двадцать восемь фушеров, из которых притом пять господ офицеров…