За ценой не постоим - Страница 2
26 октября батальон, совершив форсированный шестидесятикилометровый марш из Каширы под Тулу, влился в боевой состав 290-й стрелковой дивизии. Дивизия, изрядно потрепанная предыдущими боями, занимала рубеж Солосовка – Смирное, в трех километрах к югу от Ясной Поляны. Такой марш показался бы тяжелым даже летом. Теперь же по раскисшим проселкам, в сапогах, на которые налипло по пуду грязи, бойцы шли на пределе человеческих возможностей. Полевые кухни отстали безвозвратно, патронных двуколок не было – боеприпасы, пулеметы и минометы тащили на себе. С первых же километров люди стали избавляться от лишнего, по их мнению, груза. За утерю оружия ждал трибунал, поэтому выбрасывали каски, саперные лопатки, противогазы. Комбат, капитан Ковалев, предупредил, что за недостачу военного имущества ответят старшины, и разбазаривание амуниции удалось пресечь. Последние десять километров марша батальон тянулся исключительно на воле командиров. Трифонов запомнил, как один из бойцов первого взвода вдруг сел прямо в грязь на обочине, люди шли мимо, но тут к отставшему подбежал комвзвода, младший лейтенант Берестов, и крикнул: «Иван, голубчик, помоги!» Огромный красноармеец по фамилии то ли Громов, то ли Шумный, родом откуда-то из-за Урала, вышел из строя, они вдвоем вздернули человека на ноги и поволокли за взводом, пока тот не пошел сам. В пяти километрах от назначенного рубежа Ковалев спешился и повел свою кобылу в поводу – лошадь начала шататься.
К счастью, рубеж уже был подготовлен к обороне – строительный батальон закончил работы за час до подхода дивизии. Ковалев, в общем, остался доволен позицией, лишь первой роте пришлось поработать. Комбат посчитал, что станковые пулеметы не имеют надлежащих секторов обстрела, и приказал отрыть новые окопы. Дивизии здорово досталось в предыдущих боях, собственно, лишь батальон Ковалева можно было назвать полностью укомплектованным. Да и то станковых пулеметов имелось в наличии лишь четыре, из них один – скорострельный Дегтярев[1], капризный, как солистка Большого театра. Четыре батальонных миномета – почти артиллерия, вот только на каждый приходилось едва по двадцать выстрелов. Были еще ротные, но их мины, и без того едва сильнее ручной гранаты, в такой грязи становились почти бесполезными…
Участок, доставшийся батальону, как назло оказался идеально танкоопасным направлением, поэтому комполка усилил Ковалева взводом противотанковых ружей и взводом сорокапяток. Восемь ПТРД[2], две сорокапятки[3] и три отделения истребителей танков со связками гранат и бутылками КС[4] – вот и все, что комбат мог противопоставить немецким танкам. В том, что танки будут, не сомневался никто – остатки частей, выходивших из окружения через позиции батальона, рассказывали о неимоверных железных полчищах. Судя по рассказам, каждый из разбитых полков столкнулся не менее чем с сотней вражеских машин с автоматчиками на броне. И хотя капитан Ковалев, прискакавший проверить, как идут дела у первой роты, сказал Волкову, что не слишком верит в рассказы окруженцев, Трифонов чувствовал, что комбат напряжен до предела. В свои двадцать семь лет капитану еще не доводилось участвовать в настоящем деле, предстоящий бой должен был стать для него первым. Теоретически Ковалев был подготовлен прекрасно и к своим обязанностям относился серьезно, с полной отдачей. Батальону был назначен участок в шесть километров – в три раза больше, чем положено по Уставу для такой местности, и комбат сделал все, чтобы подготовить рубеж к обороне. Неизвестно, что творилось у капитана в душе, но внешне он оставался спокойным и деловитым, даже шинель свою, забрызганную на марше грязью, ухитрился когда-то почистить. Осмотрев позиции первого взвода, комбат остался доволен, указал, где следует оборудовать позиции для противотанковых ружей, которые придут к вечеру, одобрил решение Волкова не растягивать взводы в нитку, а оборудовать три узла обороны. Во взводе Медведева Ковалев посоветовал оборудовать запасные позиции для станкового пулемета на концах неглубокой балки, чтобы иметь возможность поддержать фланкирующим огнем оба взвода. Когда комбат ускакал, Трифонов стал свидетелем престранной сцены: младший лейтенант Берестов долго смотрел вслед капитану, затем повернулся и каким-то помолодевшим голосом сказал Волкову: «Вот это – командир! А вы, товарищ лейтенант, посмотрите на себя – не лейтенант эр-ка-ка-а, а босяк шалманный». Ватные штаны и куртка ротного были действительно заляпаны грязью до неприличия, и все же политрук внутренне напрягся, ожидая неминуемой вспышки. Но лейтенант просто велел Берестову заниматься своими делами и оборудовать позиции, как было приказано.
С Берестовым вообще была связана какая-то тайна. Своей подтянутостью, выправкой и несомненным военным опытом он производил впечатление кадрового командира, но нельзя же быть кадровым младшим лейтенантом в сорок три года! Одно время Трифонов думал, что взводный был понижен в звании, но потом политрук узнал, что младшего лейтенанта Андрей Васильевич получил буквально за неделю до формирования батальона, причем минуя школу младших командиров, прямо из старших сержантов. В который раз Трифонов дал себе слово разобраться с личным делом непонятного командира взвода, хотя в глубине души понимал, что, скорее всего, до этого просто не дойдут руки. Хуже всего было то, что, судя по всему, и Волков, и командир второго взвода старшина Медведев, и некоторые бойцы были прекрасно осведомлены о прошлом Берестова, да что там, даже комиссар батальона Гольдберг знал странного младшего лейтенанта. Кажется, они вместе выходили из окружения, там была какая-то совершенно невероятная история, за которую батальонный комиссар был награжден орденом Красной Звезды, Волков и Медведев получили по «Отваге», а остальные бойцы – «За боевые заслуги».
Трифонов понимал, что за две недели, прошедшие с формирования батальона, наверное, просто физически невозможно узнать как следует бойцов и командиров своей роты, но от этого легче не становилось. Молодой политрук чувствовал, что как политработник он потерпел полный провал. Отношения с комроты у него установились скорее просто приятельские, не больше. С воспитательной работой среди бойцов тоже получалось не очень. Лезть в душу Трифонов не умел да и вообще считал это неправильным, в то время как бойцы раскрывать перед политруком эти самые души отнюдь не спешили. Но хуже всего было то, что обстановка явно требовала от него действия. Фронт подходил к Москве, они терпели очередное поражение, боевой дух людей был ниже некуда. Трифонов чувствовал это: страх, безразличие, в лучшем случае угрюмую обреченность. Что с этим делать, как встряхнуть бойцов, как заставить осознать, что здесь – последняя черта, что дальше отступать нельзя? Все, чему учили в Ивановском военно-политическом, сразу оказалось бесполезным, их готовили к другой войне. В какой-то момент Николай понял, что просто боится говорить с бойцами, потому что ответов на вопросы, которые ему зададут, у молодого политработника нет. Как вышло, что немец стоит здесь, в двух шагах от Тулы, что отданы Украина, Белоруссия, Прибалтика, что гордая крепость революции, Ленинград, осажден, дерется в кольце? Кто виноват в этом? Почему оказались не готовы, из-за чьей измены, чьего предательства? В приказе 270[5] говорилось о фактах позорной трусости некоторых командармов, но Трифонов чувствовал, что этого недостаточно. Пусть даже один из десяти окажется предателем, но неужели его измены окажется достаточно, чтобы перечеркнуть мужество остальных? Под Ельней он слышал, как красноармейцы и некоторые командиры, уже столкнувшиеся с врагом, говорили о том, что у немцев сила, что они прут тьмой танков, что от самолетов не продохнуть. Это тоже ничего не объясняло – советский народ пятнадцать лет строил армию, авиацию, промышленность. Если у немцев танков больше, придется признать, что они работали лучше, чем советские рабочие. Выступление товарища Сталина только добавило сомнений: как можно было полагаться на договор, заключенный с фашистским режимом? О каком миролюбии в глазах народов может идти речь, если ценой этого стали чудовищные потери? Если Красная Армия разбила лучшие дивизии, то кто стоит сейчас у ворот Москвы? Вопросы жгли душу, разъедали его веру, и спросить совет было не у кого.