Южный Урал, № 31 - Страница 12
Дедка как услыхал этакое слово, ровно бы просиял малость, помягчал и снова к Настенке бородой повернулся:
— Ну а показывал он тебе что-нибудь, учил мастерству-то хозяин твой?
— Как же! Учил: дратву сучить, помои носить, самовар кипятить да за водкой в кабак бегать.
— О-о-о! Это, брат, неладно.
— А то! От путевого-то хозяина разве бы ушел? Небось, не шибко радостно с котомкой по дворам попрошайничать.
Сказала так-то Настёна, насупилась, примолкла, носом: зашмыгала и отвернулась. Дед Ушко запустил пальцы в бороду, уперся глазами в верстак и долго молчал. Потом отложил молоточек, улыбнулся так это добренько, погладил Настёну по голове и спрашивает:
— А хочешь ко мне в выученики пойти?
— Не… не знаю…
— А чего же? Коли ты парень — сам себе родня, никого у тебя нет и дела в руки еще взять не успел, а чеботарство, говоришь, по душе пришлось, так о чем тут думать? Как-никак, а все лучше, чем по миру ходить. А ремесло это, брат, хорошее. Надо только во вкус войти, до точки. Тут и тебе повсегда кусок хлеба, и людям радость да здоровье. Ну, так как, а?
— Да я бы ничего… Со всей охотой. Только ты тоже, поди, драться станешь, да за водкой турять…
— Драться не стану, не таковский. Сам не терплю, когда человек человека обижает. А водку я вот уж пятьдесят годов скоро, как в рот не беру. По ее милости без уха да и без семьи остался… Ну так поладили, что ль?
— Ага. Только ты уж тогда без утайки, все показывай.
— Об этом не печалься. Мне жить недолго осталось. Сам думал, кому бы свое богатство отказать. В могилу-то с собой нести больно неохота. Это ровно как бы у людей украсть…
Так вот и осталась Настёна у Митрия Афанасьевича жить-поживать, уму-разуму да ремеслу учиться. Он ей перво-наперво добрые штаны с рубахой справил, сапожки на подковках со звоном сшил. В общем угодил по всем статьям, без укора. И мастерству с первого же дня учить начал. А у ней ручонки-то ловкие, глазок остренький оказался. Так на лету все и ловит. Одно слово, совсем ладно дело пошло. Только к гробу долго не могла привыкнуть. Проснется ночью — прямо жуть возьмет. А дедка еще манеру выдумал: спать в нем.
— Так-то, говорит, лучше. Помру — останется крышкой накрыть да гвоздями забить. Тут и вся недолга.
Ну, все-таки мало-помалу свыклась.
Так и жили они. А дедка с той поры, как у него выученик появился, вроде бы даже малость на поправку пошел. В работе то показывает, другое, ровно груз какой торопится с себя скинуть. А за делом и хворь только на запятках волочится.
Этак у них годочка два пробежало. Настёна совсем уж настоящим мастером сделалась. Сама и заказы принимает, и цены назначает, и товар выбирает, и фасон ладит. Дедка толь-кой ей поддакивает:
— Так, так, сынок, так.
Ну, однако, сколь ничего, а годы свое берут. Хворь все же мало-помалу с запяток до сердца дотягиваться стала. Дедка вовсе слег. Настёна, понятно, ухаживает за ним, все честь честью — не похаешь. А ему день ото дня все хуже да хуже. И вот как-то раз сидел он на своей постельке, Настёна об ту пору по заказу урядниковой жене туфли ладила. Как раз уж с колодки снимать стала. Поставила их на верстачок, любуется. Дедке тоже говорит:
— Глянь-ка, сколь хороши вышли.
Ну, тот осмотрел, похвалил работу: чистенько сделано — ничего худого не скажешь. Потом полез под подушку, достал оттуда сверточек — так не больно большой — и подает Настёне:
— На, — говорит, — это тебе от меня поминанье будет. А то я скоро помру.
Развернула Настёна бумагу, а там, в сверточке-то, туфельки дамские — еще красивее тех, что она урядничихе сшила, — платье цветастое из мякинького ситчика, косынка голубая да лента алая.
Завидела это Настёна, вздрогнула, отодвинула от себя пакетик и смотрит на дедушку да глазенками-то луп, луп. Зачем, дескать, мне это? Что я — девка, что ли? А у самой душа дрожит: так бы сейчас бросилась в горницу, одела все это на себя да перед зеркальцем круть-верть. Известно: девка. Дед Ушко смотрит на нее, улыбается:
— Бери, доченька, бери. Я уж давно заприметил, что ты с парнем-то и рядом не была.
Ну, она маленько успокоилась, видит, что дедка не сердится, тогда и спрашивает:
— А какие, деда, у тебя приметки были? Я ровно за собой следила.
— Что верно, то верно. На слове ни разу не проговорилась. Да ведь много есть и других. Взять, к примеру, как воду на коромысле из колодца носишь. Ножками-то не по-мальчишечьи перебираешь: в перегиб, с подкосом. Опять же когда пол моешь… Тряпочку-то по-особенному выжимаешь, со сноровкой. Парню так не суметь. И разное другое. А теперь уж и вовсе. Ты, знать, давно в зеркало не гляделась. Пойди-ка в горницу, посмотрись.
Побежала Настёнка, стала перед зеркальцем: и штаны вроде сидят как надо, и рубаха при пояске во всех правилах, и картузик на затылок сбит, а только уж что по девичьей принадлежности положено, того на шестнадцатом годке никуда не скроешь.
Вышла тогда она к дедушке, взяла пакетик и низехонько в ноги ему поклонилась.
— Спасибо, деда, за подарочек. А за то, что знал про меня да не выгнал, вдвое тебе спасибо. Туфельки эти я до старости сохраню как памятку, косынку с платьем носить стану, а ленту, если когда-нибудь господь даст такое, своей дочке приберегу и по праздникам в косу вплетать стану.
— Это уж, миленькая, как знаешь. А только теперь уважь старика: пойди принарядись. Я хоть погляжу перед смертью, какая ты у меня в девичьем обличии.
Ну, Настёна — не того слова: вдругорядь просить не надо — пошла в горницу, переоделась, косыночку на голову повязала и выходит. Дедка, как глянул на нее, даже в лице сменился. Такая красавица — глаз не отвесть! По молодому-то делу случись этакую ненароком встретить — год во сне сниться будет, а привидься ночью — до утра глаз не сомкнешь. Прошлась она по кухонке — Митрия Афанасьича аж в дрожь вогнало:
— Да уж ты, — говорит, — не Настя ли душка из седушки?
— Что ты, деда! Аль свое подаренье на мне не признаешь? Гляди-ко, ты вроде и правда оторопел.
— Так как же, доченька? Этакие-то красавицы только в побасках да на картинках бывают. Ну, спасибо тебе, Настенушка: уважила старика. За эту твою красоту весь обман тебе прощаю. Только скажи — дело-то уж прошлое, — кто это тебя такой хитрости надоумил?
— Кто надоумил, деданька, того уже нет. Еще прошлым летом померла.
— Да неуж это бабка Васелина? Кроме ее, кажись, покойниц у нас в деревне больше не было…
— Она самая, деда. Век бабоньку помнить буду…
— И за это тебе, миленькая, спасибо, что добро не забываешь. Коли на том свете мы с ней свидимся, поклон от тебя передам. Только ты смотри: ежели замуж выйдешь, — а такую красавицу не обойдут, — дело, коему я обучил тебя, не бросай. Богатство-то мое дорогое, авось бог даст, меж сынками подели. Это будет обо мне самая дорогая памятка.
Ну, поговорили так-то. Дедка и правда долго не зажился. Тут же вскорости убрался. Настенка все, как следует быть, успокоила старика, поминки отвела, одним словом, по обычаю ничего не упустила. Разошелся народ, убралась это она, значит, по домашности, принарядилась в дедово подаренье (до этого-то при народе во всем парнишечьем была), села на сундучок в горенке и давай слезами умываться. Ну, чего же? Тоскливо стало. То хоть дедка последнее время и больной лежал, а все живой человек. Чего-нибудь да скажет, поесть спросит. А тут на-ка! Совсем девушка осиротела. Да еще как посмотрит кругом — все-то тут дедкино: то купил, другое сам смастерил, к этому притрагивался, тем дорожился — повсюду памятка. А как подумает, что она теперь сама в доме полной хозяйкой осталась, и того тошней.
Сидит так-то, льет втихомолочку слезы, слышит вдруг, будто кто-то в кухне шабаршится. А время было вечернее, самые сумерки. Приоткрыла дверь из горницы, глядит, а возле верстачка Петьша-Желток, кабатчиков-от сын, седушку порет. Он, видно, через кухонное окошко влез. Створочка-то не шибко была прикрыта. Ну, Настёну жуть перво взяло. Потом видит, что Петьша в ее сторону не глядит, выскользнула из горенки, взяла с припечка молоток — так, с полфунтика весом, — коим гвозди в крышку гроба забивали, подкралась сзади к Желтку и стоит. А он порет, торопится. Аж дрожит весь, ровно в лихорадке. Тут Настёна из-за плеча ему тихонечко и говорит: