Южный Урал, № 27 - Страница 54
К этому времени у меня, все уже было обдумано и много написано. Перечитав все написанное, я обнаружил много мест, которые мне не нравились, но в то же время убедился, что я на правильном пути. Дописать до конца — вот задача, которую я себе поставил. Через все колдобины и буераки гнать повествование к концу, так решил я. И начал с того, что начисто переписал все, что уже было мною сделано, и выравнял первые четыре главы повести сюжетно и стилистически.
Но, продолжая работу над повестью, я вдруг обнаружил, что не могу писать ее тем приподнятым, почти ритмичным складом, как она писалась до этого.
Если вы прочтете главы, посвященные самому восстанию и его ликвидации, вы почувствуете, что написаны они в ином тоне, в иной стилистической манере, чем первые главы, в которых ритм выражен более явно. С пятой же главы повествование становится свободнее, явно, выраженные ритмические куски попадаются реже. И только последняя, седьмая глава была написана так, как задумана ранее: я закончил «Неделю» описанием партийного собрания, которое как бы перекликалось с тем собранием, которым повесть начиналась, и в стилистическом отношении вернулся таким образом к началу.
Чем обусловлено было это колебание стиля? Может быть, тем, что когда я перешел к изображению самого восстания, и в повести возобладал элемент драматический, он потребовал более свободной манеры. Ведь когда я писал первые главы, мне выражение «которых» казалось прозаическим, и я старался избегать его, или же заменять выражением «что». А когда стал описывать самый ход восстания, я увидел, что подобного рода замена придает фразе манерность, искусственный характер. И я восстановил слово «который» во всех его правах.
Я никому ничего не говорил о том, что пишу художественное произведение. Мне несколько раз пришлось из-за жилищной тесноты менять место жительства. Несколько ночей подряд переписывал я черновики в общежитии Свердловского университета, где жили мои приятели. На их любопытствующие вопросы я отвечал, что пишу дневник. В военной школе, где я работал, также никто ничего не знал о том, что я по вечерам пишу повесть. Машинистка, которой я диктовал свое произведение, хранила по моей просьбе строгое молчание.
Когда же комиссар школы, мой старший друг Вячеслав, как-то зашел ко мне вечером и, застав меня за работой, спросил, что я пишу, я ответил ему, что готовлюсь в институт Красной профессуры, пишу требующуюся для поступления туда работу. Это высшее учебное заведение, в свое время сыгравшее немалую роль в воспитании партийно-пропагандистских кадров, было тогда только что открыто.
— Что ж, это ты ладно надумал, — одобрительно сказал он своим окающим протяжным вятским говором. — А тема какая?
Придумать нужно было тут же, немедленно.
— Советская власть и ее отношение к крестьянству, — ответил я, (в связи с «Неделей» я часто думал над этими вопросами).
Он удовлетворенно кивнул головой. Длинный, бледный, затянутый широким офицерским ремнем, в сером военном костюме и тапочках, которые он носил дома, отчего ноги его казались очень тонкими, — он глядел на меня своими большими голубыми глазами.
— Тема хорошая, но ее надо переформулировать. В твоей формулировке крестьянство берется, как нечто внешнее по отношению к нашей власти. Меж тем, мы не зря называем нашу власть рабоче-крестьянской. Это и есть конкретно-историческая форма диктатуры пролетариата в нашей стране…
Вячеслав был очень начитан в марксистской литературе, я уважал его и всегда внимательно выслушивал все, что он говорил. Но сейчас мне хотелось, чтобы он скорее ушел, мне хотелось писать дальше…
Он спросил, известны ли мне такие-то и такие-то работы В. И. Ленина по данному вопросу, пожелал успеха и ушел.
С тех пор во время рабочего дня он иногда спрашивал меня, как идет подготовка в институт…
Так, в полной тайне дописал я свою первую повесть.
«Неделю» я сам диктовал машинистке, что принесло мне немалую пользу: самому прочесть свое произведение вслух и перед тем, как сдать в печать, проверить его звучание, это большое дело. Еще задолго до окончания работы я уже знал, куда именно отнесу свое произведение. То был самый крупный тогда, недавно созданный по прямому указанию Владимира Ильича Ленина, журнал «Красная новь». В первом номере этого журнала была напечатана знаменитая, имевшая эпохиальное значение для истории Советского государства, работа В. И. Ленина «О продналоге». На страницах этого журнала уже появилось ряд произведений молодой советской литературы, в частности «Партизанские повести» и «Бронепоезд» Всеволода Иванова, произведения, оставившие глубокий след в моей душе, ставшие с тех пор любимыми произведениями советского народа.
В апреле 1922 года с огромным волнением принес я свою рукопись в редакцию журнала «Красная новь», видел, как при мне ее зарегистрировали, и на две недели — срок, спустя который я должен был прийти за ответом, — постарался забыть о ней.
Ровно через две недели, в час пополудни, воспользовавшись перерывом в занятиях нашей школы, я отправился в редакцию. Секретарь редакции, навеки мне запомнившаяся, довольно уже пожилая, с добрым измученным лицом женщина, как-то особенно взглянула на меня темно-карими глазами и сказала: «— Пройдите к редактору…» Но редактора я не застал, меня встретил Сергей Антонович Клычков, который ведал литературно-художественным отделом редакции. Высокого роста, с продолговатым лицом и длинными, видимо, жесткими, прямыми и темными волосами, он мне показался похожим на индейца, — только глаза у него были неуловимого цвета, небольшие, быстрые, очень внимательные, русские глаза.
— Значит, это вы — Либединский? — спросил он, осматривая меня. — Ну ладно, ваша вещь хозяину нашему (он имел в виду редактора журнала А. К. Воронского) понравилась. И мне тоже. По всему, конечно, видно, что вещь первая. Неровная очень… — он выразительно повел ладонью — сначала прямо, потом поколебал ее. — Пока писалось с охотой, все хорошо шло, а чуть натыкаетесь на трудное место — писать не хочется, и все сразу идет вкривь, вкось, как попало. Надо уметь трудиться, такое наше дело.
Обвинение в отсутствии трудолюбия мне показалось обидным, и я возразил, что некоторые места я перерабатывал по многу раз.
— Некоторые места… — не без ехидства повторил он. — Те, которые нравятся, свои любимые места. А которые не выходят, плохо написались, — ведь не хочется их трогать? Верно?
Он тут же отодвинул ящик, достал рукопись и мгновенно нашел то место, которое было написано «как попало». Кажется, это был тот момент, когда Климин и Стальмахов встретились в тюрьме.
— Во-первых, здесь они у тебя вспоминают о первой своей встрече. Почему? Да только потому, что ты, когда писал это место, тут же этот эпизод придумал. А место ему совсем не здесь, а раньше. Да что ты стоишь, садись. Научили вас в армии тянуться! А вот тут у тебя от настоящего времени к прошедшему речь перескакивает — так нельзя. Но это нетрудно выправить. Нет, переделывать не будем, только подсократим малость. Как думаешь?
Я кивнул головой, соглашаясь.
— А вот скажи, пожалуйста, что еще за манера? Вдруг, когда уже повествование идет к концу, выскакивает совсем незнакомое читателю действующее лицо?
— Это учитель, Константин Петрович? Разве он не живой получился?
— Живой, не живой! Что за ерунда? Ну, скажем, живой и даже живей некоторых иных героев вашего произведения. Но нельзя же так пугать читателя?! Он уже благополучно дочитывает книгу и вдруг — бух! Как из-за угла, выскакивает новая фигура…
Я молчал. Взволнованный тем, что легко дается мне в руки этот первый успех, то, что рукопись приняли уже к печати, — очарованный простым и ласковым обращением этого своего первого наставника в литературе, я далек был от того, чтобы завести с ним спор, хотя при всей убедительности его критики, согласиться с ним не мог.
— Ну, да ничего, — сказал он, желая как бы меня подбодрить. — Фигура эта при всей ее живости убирается из повести очень легко, я сам ее выну…