Южный Урал, № 2—3 - Страница 44
Рядом идет серьезный разговор. Сосед, повидимому, кержак — черные волосы в скобку подстрижены и тронуты, как инеем, сединой, речь степенная.
— Тесное житьишко подходит, что говорить: всем одна петля-то. Ежели бы еще землей наделили мужичков, так оно бы другой разговор совсем, а то не у чего биться. Обижают землей народ по заводам…
Товарищ его, худой, с реденькой бородкой и острым взглядом лихорадочно горящих глаз, горячо подхватывает:
— Я вот ходоком выбран от общества… Так не то что землю присудить, меня же в остроге боле года продержали. Вот и пробираюсь в родные места. Жена ревет. А что я ей скажу? — «Не плачь, мол, Агафья, не нам, так детям нашим земля выйдет…»
Николай Владимирович Казанцев, сам начинающий писатель, относился к Дмитрию Наркисовичу прямо с благоговением. Был он на три года старше Мамина и некоторое время служил в Сибирском банке. В молодости отдал дань «хождению в народ» и даже основал колонию где-то около Петропавловска. Он очень увлекался театром, и однако его пьеса «Всякому свое» поставлена была в Москве у Корша.
Казанцевы были фамилией екатеринбургских промышленников. Однажды Николай Владимирович передал своему другу приглашение одного из своих богатых родственников прийти на именины.
— О чем я с ним буду говорить? — недовольно спросил Дмитрий Наркисович.
— Да вы и не говорите, а только смотрите да слушайте. Семья патриархальная. Понаблюдаете нравы нашего именитого купечества, глядишь, пригодится для романа.
— Так-то разве…
И Дмитрий Наркисович начал собираться в гости.
Казанцевы имели в городе несколько домов. Старинная старообрядческая семья, пользуясь видным положением в старообрядческой общине, накопила богатое состояние. Сперва Казанцевы открыли салотопенные и кожевенные заведения, а потом и в Сибирь за «золотой крупкой» потянулись. При этом беспощадно притесняли своих единоверцев, из которых многим, кроме богатых «милостивцев», и податься некуда было. Так строилось благополучие рода Казанцевых.
Гостей встречал сам хозяин, лысый, тучный старик. Дмитрий Наркисович пришел как раз к обеду. На длинном столе, покрытом белоснежной скатертью, красовались многочисленные блюда и вина. Гигантской величины осетр растянулся посередине, вызывая всеобщее изумление. Гости шумно и весело рассаживались по местам. Перед каждым лежала карточка с именем и фамилией, с чином и званием.
Дмитрий Наркисович сразу пришел в дурное состояние духа. С трудом разыскав свою карточку, он уселся с мрачным видом, решив уйти тотчас же, как только кончится обед. Но в это время он заметил кучку гостей, их усаживали в этой же комнате за отдельный стол, сервированный совсем бедно.
— Что это за люди? Почему их сажают за отдельный стол?
— Это бедные родственники хозяина, — отвечал сосед. — Посадили их за так называемый «кошачий стол». Ну, и кушанья подают попроще.
Дмитрий Наркисович вспыхнул.
— Возмутительная вещь! Я не желаю оставаться в доме, где на глазах у всех творится такая несправедливость!
Он поднялся из-за стола и ушел не простившись.
На другое утро Николай Владимирович пришел извиняться за дикие нравы своих родичей.
Литературный успех принес с собой и материальное благополучие. Дмитрий Наркисович на гонорар от «Приваловских миллионов» купил дом на Соборной улице. Домик был одноэтажный на несколько комнат, со службами на дворе и небольшим садиком. Теперь семья получила возможность жить в своем гнезде. Покупая дом, Дмитрий Наркисович думал о том, как лучше устроить судьбу своих родных: любимой матери и сестры.
В том же квартале жил в собственном щеголеватом доме с готическими окнами Николай Флегонтович Магницкий — друг и приятель. Из-за него Дмитрий Наркисович жестоко поссорился с редактором «Екатеринбургской недели» Галиным. Газета допустила грубую выходку против Магницкого, и Дмитрий Наркисович, возмущенный несправедливостью, пошел объясняться с редактором. Оба они оказались людьми вспыльчивыми и наговорили друг другу неприятных вещей.
— Больше я не буду писать в «Екатеринбургскую неделю», — сказал Мамин.
Однако с жизнью города он связывался все крепче и крепче. Его избрали в действительные члены Уральского Общества любителей естествознания, в гласные городской думы. Еще шире стал круг знакомств.
В то же время он готовил книжку своих «Уральских рассказов».
В этих рассказах Урал вставал во всей своей дикой и суровой красоте. Книга дышала лесным ароматом. С грохотом и прохладой проходили над шиханами летние грозы, лучи месяца ломались в бойких горных ключах. На лесных полянках тихо качались ромашки, пахло земляникой и еловой смолой. Красавица Чусовая катила свои неспокойные воды в угрюмых скалистых берегах.
А по Чусовой бежали барки с железом, и сплавщик Савоська зорко глядел на «боец» впереди. Немало барок пошло ко дну в этих местах, немало погибло людей, которых голод согнал сюда за скудным заработком.
Много зла и несправедливости в жизни. Вот два простодушных старика — поп Яков и матушка Руфина. Надо хоронить от глаз начальства сына, бежавшего из ссылки. Дочь сошла с ума, замученная допросами и тюрьмами. И оба старика живут «в худых душах». Горька доля женщины-крестьянки. Умирают в эпидемию дети, а помощи нет. В мире уродливых общественных отношений человек теряет ценность, топчется его человеческое достоинство. «Башка», трактирный завсегдатай, бесприютный бродяга, испытал уважение и хорошую человеческую жалость к товарищу по несчастью — бывшей актрисе, и над ним жестоко посмеялось человеческое отребье.
Тоска по настоящему человеку, глубокий искренний демократизм пронизывали рассказы. Среди тех, кто носил даже не имена, а клички — Спирек, Савок, Савосек — писатель искал и находил чувство чести и достоинства, сочувствие чужому горю и упрямую, несгибаемую силу, порой буйную и непокорную.
ПУТИ И РОССТАНИ
1885 год. Осень. Снова Москва. Снова увидел Дмитрий Наркисович дорогие сердцу русские святыни: и кремлевские башни, и Василия Блаженного, и памятник Минину и Пожарскому на Красной площади, и Малый театр с пьесами Островского. Снова история встала перед ним на том месте, «откуда есть, пошла русская земля».
Времена меняются. Давно ли он, провинциал из медвежьего угла, обивал пороги редакций, выслушивал обидно-вежливые отказы и, стиснув зубы, опять брался за перо, пришпоривал мысль. Теперь он имел литературное имя. Но тщеславие было чуждо ему. Он попрежнему трудился изо дня в день, оттачивал свой превосходный реалистический талант.
Москва, которую он всегда особенно любил, встретила его на этот раз особенно приветливо. В доме на Тверской, где он поселился с Марией Якимовной, появлялись все новые и новые знакомые. Было много хороших запомнившихся на всю жизнь встреч: с Короленко, недавно вернувшимся из якутской ссылки, с Златовратским, самым крупным писателем-народником, с редактором «Русской мысли» Гольцевым.
Златовратский оказался невысокого роста, кряжистый, длинноволосый и бородатый, с неожиданно звонким тенором. Разговорились о литературе.
— Худо с литературой, — сказал Златовратский. — Мы здесь в Москве перебиваемся с хлеба на квас. В деревню надо, в деревню. Наш русский мужик выработал широкие и глубоко гуманные основы для совместного существования… Изучать их надо… изучать.
Дмитрий Наркисович поморщился.
— Современная деревня представляет собой арену ожесточенной борьбы. Там сталкиваются совершенно противоположные элементы и инстинкты. Вот что такое современная деревня.
Златовратский неопределенно улыбался и перевел разговор на другую тему. Одет он был плохо и выглядел очень жалким. Вообще он показался Мамину скучным, неинтересным. Разговор не клеился. Мария Якимовна пыталась приобщить Дмитрия Наркисовича к музыкальной жизни Москвы.
— Рубинштейн дает концерты. Ты подумай только — сам Рубинштейн! Пойдем сегодня, — упрашивала она.