Юные годы - Страница 36
— Ох, бабушка! — воскликнул я. — А я и не знал, что вы вернулись.
Она ни слова не ответила на мое радостное, взволнованное приветствие и с каким-то странным, напряженным лицом продолжала свой путь. Вдруг она остановилась и посмотрела на меня с таким глубоким огорчением, что я сразу встревожился.
— Ах, Роберт, Роберт, — сказала она ровным, но каким-то неестественным голосом, — никогда бы не подумала, что ты так поступишь.
Я попятился к стенке. Ясно: она узнала — должно быть, от мисс Минз — о том, что я презрел бабушкины благие наставления и отрекся от ее веры. Я смутно понимал, что она неодобрительно отнесется ко мне. Но ее мертвенно бледное лицо, стиснутые зубы, скорбно сжатый рот и глубокое горе в глазах удивили и напугали меня.
— Когда-нибудь тебе очень захочется снова вернуться к твоей бабушке, — только и промолвила она, но таким огорченным и грустным тоном, что я затрепетал. Раскрыв рот, смотрел я ей вслед, пока она поднималась наверх. А там она постучала в дверь к дедушке и решительно вошла в его комнату.
Я бросился в гостиную. И почему религия, к которой я принадлежу от рождения, вызывает в бабушке такую дикую и мрачную ярость? Ответ был уничтожающим. Эта достойная, почтенная женщина за всю свою жизнь разговаривала никак не больше чем с тремя представителями моей веры, а потому, естественно, заблуждалась и представления у нее на этот счет были совершенно нелепые. И все-таки она питала отвращение к моей вере. Едва ли она так легко простит дедушке ту роль, которую он сыграл в моем первом причастии.
Как раз в эту минуту до меня сверху донеслись громкие голоса; колени у меня все еще тряслись, когда я услышал дедушкины шаги в передней. Я выглянул: он поспешно, со смущенным видом надевал шляпу.
— Пойдем, дружок, — вдруг сказал он мне. — Давно нам с тобой пора избавить их от нашего присутствия.
Когда мы вышли, я увидел, что он взволнован. Наверно, бабушка крепко отругала его за мое отступничество, но причина его волнения оказалась более серьезной. Накануне бабушка допоздна засиделась у окна спальни и отчетливо видела, в каком состоянии прибыл Мэрдок, а за завтраком сочла своим долгом сообщить об этом папе.
Дедушка же взял себе за правило: что бы ни случилось, держаться подальше от папы, ибо он знал, что зять ненавидит его. Только раз на моей памяти они были какое-то время вместе — это когда папа в порыве великодушия, подогретого мамой, показывал дедушке и мне новые поля орошения в Ливенфорде, но и тогда кончилось это весьма печально. Преисполненный гордости, папа рассказывал нам о различных окисляющих и фильтрационных установках и с жаром истинного ревнителя гигиены объяснял, как при этой системе в конечном счете получается чистая питьевая вода. Он наполнил стакан и протянул его мне.
— Попробуй, сам убедишься.
Я медлил, глядя на мутную жидкость.
— Мне сегодня не хочется пить, — запинаясь, пролепетал я.
Тогда папа протянул стакан дедушке, с лица которого весь этот день не сходила так хорошо знакомая мне ухмылка.
— Вот уж никогда не питал пристрастия к воде, — мягко заметил дедушка. — А к этому напитку тем меньше.
— Вы что, не верите мне? — выкрикнул папа.
— Почему же, поверю, — с улыбкой заметил дедушка, — если вы выпьете.
Папа в сердцах выплеснул воду и пошел дальше.
Как правило, дедушка с папой редко встречались, их пути никогда не скрещивались: стоило только дедушке завидеть в городе инспектора, он тут же делал стратегический крюк. Но сейчас столкновение было неизбежно. При холодном утреннем свете увеселительная прогулка Мэрдока, казавшаяся еще вчера вполне допустимой, приобретала весьма мрачный характер. Папа был ярый трезвенник: «пьянство» он предавал анафеме, к тому же это такая безнравственная трата денег! Разъяренный провалом Мэрдока на экзаменах, он мог дойти до любых крайностей в наказании распутника, столкнувшего его сына с правильного пути.
Когда мы отошли достаточно далеко от дома, дедушка умерил свой быстрый шаг и с весьма напыщенным видом повернулся ко мне.
— К счастью, у нас есть собственные ресурсы, Роби. И друзья, которые дадут нам кусок хлеба, если мы попросим. Пойдем навестим Антонелли.
Я остановился в превеликом смущении.
— Ох, нет, дедушка, не надо.
— А почему это?
— Потому что… — Я медлил. И все-таки мне пришлось сказать. Не мог я допустить такого унижения, чтобы перед его носом захлопнули дверь.
Он ничего не сказал, ни слова; при всей своей страсти к разглагольствованиям дедушка умел молча пережить оскорбление. Но удар был тяжкий: лицо его покрылось какими-то странными пятнами. Я думал, что он сейчас повернет обратно в Драмбак, к своим друзьям Сэдлеру и Питеру Дикки. Но нет, он продолжал идти; мы прошли по Главной улице, мимо Ноксхилла и попали в незнакомую мне южную часть города.
— Куда мы идем, дедушка?
— Омыться в водах горечи, — кратко ответил он.
Действительно ли он так думал, или соленый ардфилланский ветер пробудил в нем желание увидеть водную гладь, или ему просто хотелось подальше уйти от всего, что так его огорчало, не знаю. Только вскоре, пройдя через Ноксхиллский луг, мы вышли на берег широкого устья, чуть пониже гавани. Место это было отнюдь не идиллическое — пологий илистый берег, на котором лишь кое-где торчали кустики зеленых морских водорослей да плоские камни с серыми пятнами прилипших ракушек. Был отлив, и свинцово-серая вода стояла низко; высокие трубы Котельного завода, видневшиеся и отсюда, перестук молотков в доках, плеск струй, выливающихся из сточных канав, — все эти звуки промышленной жизни городка не уменьшали, а подчеркивали запустение этих мест.
И тем не менее в ветерке ощущался определенный привкус — резкий и солоноватый. Вокруг не было ни души; тут дедушка и обрел то уединение, которого так жаждал. Он сел, снял ботинки и носки, закатал до колен брюки и, прошлепав по сырому песку, принялся бродить по мелководью. Поглядев, как крохотные волны ласкают его худые щиколотки, я в свою очередь стащил ботинки и носки и, пройдя по влажным следам дедушки, стал бродить по воде вместе с ним.
Вдруг он снял шляпу, свою замечательную шляпу, без которой я не мыслю дедушку, — большую, выцветшую, с тремя металлическими пистонами по бокам квадратной тульи, ставшую за долгие годы носки твердой как железо, шляпу, в которой побывало столько уникальных ценностей, начиная с дедушкиной головы и кончая фунтом краденой клубники, шляпу, которая служила и еще будет служить для многих разнообразных целей и в которую сейчас он, нагнувшись, собирал ракушки и двустворчатые раковины, найденные на этом печальном берегу…
Ракушки были совсем белые и рифленые; только легкий бугорок, величиной в шестипенсовик, выдавал их местонахождение под зыбучим песком. А двустворчатые раковины, отливающие розоватым перламутром, лепились гроздьями в расселинах скал. Когда мы набрали целую шляпу самых разных, дедушка выпрямился.
— Знаешь, дружок, — сказал он мне, хотя и обращался к унылым водам, — я, может быть, и очень плох… но уж не настолько…
Добравшись до более или менее сухого места на берегу, усеянного разлагающимися водорослями, щепками, выброшенными морем, разбитыми бочками (тут же валялся соломенный матрац с какого-то судна), мы развели огромный костер. Дедушка положил на огонь раковины покрупнее, чтобы они поджаривались, и показал мне, как доставать улиток из ракушек. Надо подержать ракушку над огнем, чтобы она открылась, а затем быстро проглотить заключенную в ней соленую студенистую массу. Эти моллюски казались ему восхитительными. «Куда лучше устриц», — заявил он и меланхолически глотал и глотал их, точно острая и соленая пища была просто необходима ему при таком душевном состоянии. Мне они не понравились, зато содержимое двустворчатых раковин пришлось вполне по вкусу. Створки раскрывались совсем широко, и на перламутровых пластинках появлялась поджаренная масса — волокнистая, как мясо, и сладкая, как орех.
— И тарелок не надо мыть, — с мрачной улыбкой заметил дедушка, когда мы покончили с едой. Он раскурил трубку и лег, опершись на локоть, — взгляд его мечтательно блуждал по окрестности. Потом дедушка, как бы разговаривая сам с собой, заметил: — Неплохо бы пропустить стаканчик! — Видно, соленая закуска вызвала у него жажду.