Юность Барона. Обретения - Страница 8
Забираясь в вагон, Барон обернулся, но бросил прощальный взгляд не на Бориса, а в сторону поспешно докуривающего в темноте Валентули, мысленно пожелав тому удачи.
Едва ли подобное мысленное благословение, причем от профессионального вора, сыграло в данном случае сколь-нибудь важную роль. Тем не менее три года спустя, 4 июня 1965 года, в Новосибирске, Валентуля, он же двадцатидевятилетний капитан ВВС Валентин Привалов, взявшись доказать, что лихая хрущевская рубка вооруженных сил не смогла до конца искоренить чкаловских традиций и пилотской лихости, совершит единственный в мире пролет на реактивном МиГ-17 под мостом.
Совершит на тех самых, «оптимальных» семистах.
И всего в метре от водного зеркала Оби.
Тогдашние газеты об этом дерзком поступке, разумеется, не напишут, и Барон до конца своей жизни о нем так и не узнает.
А жаль, искренне жаль…
С немалым запозданием добравшись, наконец, до своего места, Барон запрыгнул на верхнюю полку, пристроил под голову вместо подушки обернутый в пиджак чемоданчик и попытался как можно скорее забыться сном. Оно и понятно: минувший денек выдался – будьте-нате.
Но сон, как на грех, не шел. Ни в какую. Час назад разбередившие душу блокадные воспоминания снова нахлынули волной, заставляя натруженное сердце учащенно биться. Выводя в памяти рисуемые из прошлого образы ушедших – Ольги, бабушки, Гейки, «Достоевского», они, воспоминания, не щадя, били наотмашь, безжалостно вскрывая и бередя старые раны.
Ленинград, январь 1942 года
Юрка вышел из дома в начале седьмого.
Пока преодолевал первый отрезок пути, что лежал через внутренние дворы квартала большею частью мертвых домов, оскалившихся бойницами без единого стеклышка окон, запредельного холода вроде и не ощущалось. Но стоило выйти на продуваемое всеми ветрами открытое пространство набережной Фонтанки, как обжигающий мороз, словно бы только его одного сейчас и поджидая, набросился на мальчишку с такой неистовостью, что от нее перехватывало дыхание.
Не снимая рукавиц, Юрка натянул на лицо обмотанный вокруг шапки бабушкин платок так, чтобы оставались видны одни только глаза, и, по щиколотку проваливаясь в снег, продолжил путь, внимательно всматриваясь под ноги. Споткнуться и упасть здесь, среди припорошенного месива битых кирпичей и бесчисленных воронок от снарядов, было проще простого. А вот подняться после этого силенок могло и не хватить.
Именно так в первых числах декабря сгинул его закадычный дружок Санька Зарубин: пошел, как сейчас Юрка, затемно занимать очередь за хлебом, а обратно не вернулся. Обезумевшая тетя Настя, мать Саньки, почти неделю искала. И, что само по себе чудо, нашла – и сына, и его сумку с хлебом и карточками. Оказалось, в тот день достоялся все-таки Зарубин в очереди, да только на обратном пути упал и замерз. Тогда, ближе к полудню, пурга в городе нарисовалась, вот мертвое тельце снежком и замело. Потому и не сразу обнаружили. А будь Санька не таким совестливым, кабы взял да и съел по дороге хоть крохотный довесочек, кто знает – может, и добрался бы. Но нет – все нес домой, матери.
Как ни старался Юрка прийти сегодня пораньше, очередь у дверей уже скопилась внушительная. Человек сорок, не меньше. Ну да отстаивал он в хвостах и на порядок длиннее. Главное, чтобы хлеб подвезли не очень поздно. В идеале – к формальному открытию булочной, к восьми. В таком случае у Юрки появился бы шанс занести полученный хлеб домой и успеть добрести до школы к последним урокам.
Целеустремленным, жадным до знаний зимовщиком[10] Юрка, как и подавляющее большинство оставшихся одноклассников, не был. В оборудованные в школьном бомбоубежище классы всех их влекла не учеба, а трехкопеечный суп. Ученики получали его дополнительно к скудному пайку, при этом талоны из продовольственной карточки не вырезались. Нетрудно догадаться, что в дармовом супе собственно от супа сохранялось лишь название: как правило, то были разведенные в теплой воде, чуть подсоленные дрожжи. А порой и вовсе – просто мисочка с кипяченой водой, на поверхности которой сиротливо плавал кусочек соленого помидора. Но, в любом случае, то была персональная, предназначенная исключительно одному еда. Конечно, имейся такая возможность, Юрка ни за что не стал бы сундучить солоноватую водичку и уносил бы в баночке толику для Ольки и бабушки. Но брать еду домой строго-настрого запрещалось: дежурный педагог специально следила, чтобы ученики съедали все сами. Поэтому суп был настоящим спасением для Юрки с его иждивенческими карточками. Изможденческими, как мрачно величала их Ядвига Станиславовна.
Ох уж эти проклятущие карточки! Повседневная Юркина жизнь и без того была наполнена исключительно мыслями о еде. А когда чувство голода становилось абсолютно, на грани помешательства, невыносимым, на Юрку накатывали приступы безудержной, просто-таки звериной злости к сестре. Еще бы! Каждый божий день он выстаивает на морозе очереди в булочную или магазин, почти ежедневно таскается на Фонтанку за водой, раз в два дня выносит общее ведро с нечистотами, а в дни бабушкиных дежурств вместо нее мотается на Социалистическую.[11] И это не считая нечастых в последнее время посещений школы, дежурств на крыше и прочая.
А что Олька? Да она только ест, пьет, спит, гадит, вечно ноет и вечно жалуется. Тем не менее по ее детским карточкам, которые опять-таки отоваривает Юрка, ей полагается продуктов больше, чем ему. Разве это справедливо? Кто из них двоих на самом деле иждивенец?! В силу своего возраста Юрке не дано было осознать, что, быть может, именно такая ежедневно активная микрожизнь, по большому счету, и спасала, помогая выживать. Ибо, как говорил Блез Паскаль, чей портрет некогда украшал кабинет профессора Кашубского, «суть человеческого естества – в движении. Полный покой означает смерть».
Когда же приступы раздражения и гнева утихали, Юрка не просто стыдился – приходил в ужас от подобных своих мыслей. Пару недель назад вернувшаяся с работы бабушка рассказала внуку про скончавшуюся от дистрофии сотрудницу Публички, у которой после смерти дома, под матрацем, обнаружились продукты и несколько тысяч скопленных рублей. Притом что именно эта сотрудница слезно вымаливала у коллег хлебные крошки, а то и не брезговала вылизывать чужие ложки.
Нет, Ядвига Станиславовна не клеймила и не осуждала несчастную. Она лишь констатировала, что голод тем и страшен, что «хороших людей искажает». Но именно эти бабушкины слова, помнится, ранили Юрку в самое сердце. Всю ночь, вспоминая свои вспышки агрессии в отношении Ольки, он терзался вопросом: неужели и он становится «искаженным человеком»? Что, если бабушка рассказала эту историю не без умысла? Может, и вправду прозорливо заметила во внуке происходящую с ним мутацию?
В ту ночь Юрка дал себе зарок – следить за собой, максимально контролируя поступки и эмоции. Несколько дней продержался. А потом все вернулось на круги своя: вспышки ненависти к сестре продолжали накрывать его с постоянством отнюдь не завидным…
– Не дождался, бедолага. Отмучился, – ровным, без эмоций голосом произнесла женщина, стоявшая за Юркой.
Он обернулся, посмотрел непонимающе, и женщина указала взглядом в голову очереди. Там, на пороге по-прежнему закрытых дверей булочной, лежал мужчина, которому Юрка все это время тайно завидовал – ведь тот стоял самым первым.
Сделавшись свидетелем подобной сцены еще пару месяцев назад, Юрка мысленно пожалел бы несчастного. Но теперь лишь рефлекторно подумал о том, что очередь сделалась на одного человека короче. И это хорошо.
Время тянулось медленно. Прошел час, другой, третий. Ночь шла на убыль, но из-за низкой, провисшей над городом своим гигантским брюхом облачности рассвет никак не наступал. А вот мороз, напротив, становился злее, а ледяной ветер – пронзительнее. В какой-то момент Юрке показалось, что он промерз не просто до последней косточки, но до каждой остекленевшей клеточки мозга. Так что, предложи ему сейчас некий добрый волшебник на выбор кусочек хлеба или кусочек тепла, еще не факт, что Юрка выбрал бы первое. Вот только добрые волшебники давно и, похоже, окончательно махнули рукой на умирающий город и его жителей. Да что там волшебники! Юрка уже подзабыл, когда в последний раз встречал в своей жизни доброго просто человека.