Юность Барона. Обретения - Страница 10
Некогда блистательный имперский Петербург превратился в свалку грязи и покойников. У нас теперь, наверное, хуже, чем на фронте. Думается, там после боя все-таки выносят своих покойников, а у нас люди падают на улицах, умирают, и никто их неделями не убирает.
Шесть месяцев войны. Страшно подумать, сколько людей погибло за этот сравнительно небольшой период времени. И все какие ужасные смерти! Сколь жестока, до безумия жестока эта война! Скоро ли, скоро конец? Войны ли, наш ли?..»
Рассказывая «Достоевскому» о том, что нынче бабушка получила возможность отдохнуть, Юрка, оказывается, добросовестно заблуждался. Дождавшись подобия рассвета, Ядвига Станиславовна решилась реализовать план, который вынашивала последнюю неделю, – предпринять во всех смыслах авантюрную прогулку до Сенной площади и обратно. В одиночку.
До сих пор Кашубская отваживалась посещать толкучку только в сопровождении Юры. И ходили они исключительно на ту, что стихийно сложилась напротив расположенного неподалеку от дома, давно неработающего Кузнечного рынка. Где, к слову, в последний раз они очень выгодно выменяли Леночкино крепдешиновое платье на 200 граммов дуранды[12]. Самое главное – настоящей, а не обманки, как это случилось с Соловьихой из 18-й квартиры, которой под видом дуранды продали спрессованную полынь.
Меж тем одна из сотрудниц библиотеки рассказала Кашубской, что барахолка на Сенной гораздо лучше: и выбор продуктов больше, и шансы купить еду за деньги выше. Второе звучало особо заманчиво, так как у завсегдатаев Кузнечного деньги были не в ходу – здесь, в основном, практиковался натуральный обмен. Вот Ядвига Станиславовна и задумала попробовать прикупить на накопленные за несколько месяцев 300 рублей чего-нибудь съестного. А заодно, если предложат достойную цену, продать Леночкины же золотые сережки с крохотными изумрудными камушками. Серьги эти дочери некогда прислал из Москвы на именины крестный, Степан Казимирович. От которого с мая 1941-го не было ни слуху ни духу.
Основательно укутав полусонную Оленьку в груду одеял и строго-настрого предупредив, что дверь никому и ни под каким предлогом открывать нельзя, Ядвига Станиславовна посулила внучке, что вернется с «чем-нибудь вкусненьким», и вышла из квартиры. Помянутая авантюрность подстерегала ее уже здесь, за порогом: один только самостоятельный спуск с третьего этажа, на который ушло не менее десяти минут, отнял немало сил. Ну да, как любил выражаться покойный супруг, «затянул песню – допевай, хоть тресни».
В мирное время – что до, что после революции – Сенная площадь славилась как одно из наиболее бойких торговых мест в городе. Парадоксально, но и в блокадные дни, когда все вокруг либо замерло, либо вовсе умерло, над площадью и ее окрестностями продолжал витать специфический «деловой дух» и бурлила какая-никакая, но жизнь.
В первую очередь здесь бросалось в глаза немалое, в отличие от того же Кузнечного рынка, количество «покупателей» – неплохо одетых людей, с быстро бегающими глазками и столь же быстрыми движениями. Мордатые, настороженно и воровато зыркающие по сторонам, в качестве своеобразного опознавательного знака они держали руку за пазухой, как бы недвусмысленно намекая, что им есть что предложить. В качестве «было бы предложено». Мерзкие, что и говорить, людишки. Это о них быстро сложилась в Ленинграде поговорка «кому война – кому нажива». Самое противное, что подозрительно отъевшиеся типы, сомнительного вида военные, деловито снующие туда-сюда хабалистые бабы и иже с ними «блокадные коммерсанты» вели себя нагло, уверенно, ощущая себя чуть ли не хозяевами жизни. И горькая доля правды в последнем имелась: вся эта невесть откуда вынырнувшая на поверхность мутная плесень и в самом деле распоряжалась жизнями – чужими жизнями.
Добредя до рынка, Ядвига Станиславовна первым делом сторговала у краснорожей щекастой девки внушительный, как ей показалось, ломоть хлеба. Отдав за него не менее внушительные 125 рублей. («Восемь таких ломтей – моя месячная зарплата», – неприятно отозвалось в мозгу)[13]. Еще 140 она выложила за стакан крупы и полкило сухого киселя. На сей раз продавцом оказался трусливо озирающийся по сторонам мужичонка с внешностью приказчика. Похоже, промысел спекулянта был для него внове, так что даже Ядвиге Станиславовне, с ее абсолютной неспособностью торговаться, удалось сбить с первоначальной цены целый червонец.[14]
Теперь оставались сережки. Вот только…
Как их предложить? Кому? Что или сколько попросить?
Кашубская стояла в самом эпицентре кипящего торгового котла и нерешительно всматривалась в лица, силясь вычислить потенциального покупателя. И вдруг…
М-да, поистине для семейства Алексеевых-Кашубских то был день неожиданных встреч. Неожиданных и, как покажет время, именно что судьбоносных.
– Господи! Люся?! Голубушка!
– Ядвига Станиславовна!
Женщины обнялись. В глазах у обеих блеснули слезы.
– Как же я рада вас… – Самарина шмыгнула носом, утерлась варежкой и, тревожно всмотревшись, спросила:
– А… э-э-э… Как дети?
– Живы-живы, – успокаивающе закивала Кашубская. – И Юрочка, и Оленька. Слава Богу.
– Знаете, я в последнее время жутко боюсь задавать подобный вопрос знакомым.
– Да-да. Я тебя очень хорошо понимаю. Но как же так, голубушка? Я была уверена, что вы еще в августе вместе с Русским музеем в Горький эвакуировались.
– Не вышло у меня. В последний момент включили в состав бригады по подготовке Михайловского дворца к защите от пожаров, вот время и упустила. Теперь несколько месяцев болтаемся в списках. Женя регулярно ходит, ругается, да пока все без толку. Одни пустые обещания, – голос Самариной предательски задрожал. – А у нас Лёлечка уж такая больная…
– Ох, горе-горюшко горемычное. Ну да, ничего не поделаешь, держись, милая: тяжел крест, да надо несть.
– Я стараюсь. Но буквально сил никаких не осталось. Чтобы жить. Если бы не Лёлечка, кабы не она… я бы давно…
– А супруг, получается, с вами? Не на фронте?
– У него плоскостопие нашли, – с видимым смущением пояснила Самарина. – И еще в легких что-то тоже. Так что Женя сейчас все там же, на фабрике. Они теперь шинели солдатские и теплое обмундирование шьют. На днях премию выписали – шапку-ушанку. Вот я ее и принесла, обменяла.
– И за что отдала?
– Кулечек крупы, думаю, ста граммов не будет, пять кусочков сахара и немножко хряпки. А вы что продаете?
– Сережки золотые с камушками. Леночкины. А к кому с ними подступиться – ума не приложу. Не умею я этого. Да и стыдно.
– Ах, бросьте, Ядвига Станиславовна. Не те сейчас времена, чтобы эдакого стыдиться. И вообще, знаете, как говорят: стыд – не дым, глаза не ест.
Кашубская дежурно кивнула, подумав при этом: «Знаю, голубушка. И поговорку эту знаю, и с чьего голоса ты поешь – тоже знаю. Это Женьки твоего, плоскостопного, философия. Не вчера сочиненная. Он и до войны тот еще прощелыга был».
– Попробуйте обратиться вон к тому инвалиду, – Самарина показала взглядом в сторону притоптывающего на месте детины в бушлате. Удлиненное лицо его, с крупным костлявым носом, выражение имело угрюмое и неуловимо неприятное.
– А с чего ты взяла, что он инвалид? На таком бугае пахать и пахать. Ишь, морду какую наел. Сама себя шире.
– Он в рукавицах, потому и не видно. А так у него на правой руке двух пальцев нет. Я это случайно заметила, когда он у одного мужчины часы золотые на две банки рыбных консервов сменял.
– Неужто консервов? – не поверила Кашубская. – Я уже и забыла, как они выглядят. Хм… Нешто, и в самом деле попробовать подойти?
– Попробуйте, только в руки сразу ничего не отдавайте! Сперва сторгуйтесь, а уж потом… Вы меня извините, Ядвига Станиславовна, пойду я. Пока еще доберусь. А мне надо Лёлечку кормить. А вы – вы заходите к нам, в любое время. И Оленьку обязательно приводите. Пусть девочки порадуются, поиграют. Как в… как…