Юность Бабы-Яги - Страница 38
И предстоящая интрига казалась ей легкой, безмятежной и увлекательной прогулкой по парку любви, с участием всевозможных аттракционов – «американских горок», «комнаты страха», стрельбы по мишеням, «полета на ковре-самолете» и еще многого другого, что сопутствует каждой нетривиальной любовной истории. Успеху Ветиной затеи способствовала и сама мать, находящаяся сейчас, мягко говоря, не в лучшей форме, но не принимающая с непростительным легкомыслием во внимание этот тревожный фактор. Постаревшая и сильно подурневшая в свои 40 с лишним, она все равно продолжала вести себя, кокетничать и одеваться, как юная красотка. Она не желала понимать, что брючки того же размера, что 20 лет назад, ей уже не идут, но упорно продолжала втискивать в них свой разбухший от пива зад; что в топ-маечках на голых обвисших грудях она выглядит и смешно и страшно, так же, как выглядел бы, скажем, борец сумо на гимнастическом бревне. Но мать продолжала думать, что она неотразима. И жутко удивлялась, что на нее уже не оборачиваются на улице, а некоторые даже шарахаются. Менялась она только с пациентами. Серьезность происходящего, сознание важности и необходимости своей миссии диктовали ей соответствующее серьезное и строгое поведение. Но во всех остальных местах, кроме работы, она вела себя так, будто ей вчера исполнилось 20, и все от нее без ума. Априори. Без вопросов. И поведение юной красавицы делало толстую старую тетку еще более жалкой. У Виолетты такие манеры матери вызывали не сочувствие, а злорадство, они лишь облегчали ей задачу сделать Герасима Петровича счастливым и свободным. Вот только… на сколько дней?..
Вернемся теперь к началу повествования. Пора признаться, что стартовая фраза «Виолетту наконец-то изнасиловал отчим» имела только одну цель – привлечь внимание своей наглостью и даже непристойностью, хотя… хотя была еще и скрытым издевательством по отношению к рыночному интересу.
«Изнасилования», как вы уже догадываетесь, никакого не было. Вета приехала из Севастополя загоревшей, прелестной, молодой девушкой, отвечающей всем параметрам матерой искусительницы, несмотря на свой невинный (только в цифрах) возраст. Началась многонедельная провокация Герасима. Такая, что набоковская Лолита показалась бы по сравнению с Ветой замшелой старой девой с поясом верности, запертым на ржавый амбарный замок. Стоит ли говорить, как тяжело было Герасиму Петровичу бороться с собой. Вета, в общем, ничего особенного и не делала: ну прошла из своей комнаты в ванную в одних трусиках один раз. Так извинилась же! Ну переодевалась однажды в своей комнате, когда мать была на работе, он – дома, писал что-то за своим столом, стол же был как раз напротив двери, а дверь была полуоткрыта, а переодевалась она не спеша, перед этим тело кремом намазывала – так ведь никто его смотреть не заставлял! Но в зеркале, перед которым она стояла, в его отражении она поймала несколько раз быстрые робкие взгляды Герасима. В значении этих взглядов усомниться было трудно. Там были всего две – весьма лестные для Веты и давно ожидаемые ею эмоции: восхищение и желание. Но еще и с примесью болезненного отчаяния, вызванного внутренним криком: «Невозможно ведь! Нельзя!!» Герасимовская порядочность защищалась до последнего патрона: «Она же – дочь моей жены!!!» И затем, – все-таки оставляя позиции, но еще не сдаваясь: «Она же несовершеннолетняя! Окстись!! Ей же 16 только через месяц исполнится!!!»
Жестокий прессинг продолжался. Искушение шло талантливо и в нарастающем темпе. Можно было, например, попросить его помочь со сложной задачей по математике, и когда он, стоя над ней, склонится над тетрадью, – в какой-то момент повернуть к нему лицо и, таким образом, почти встретиться с ним губами. И задержаться так секунды на три, закрыв глаза и будто чего-то ожидая, потом, разумеется, следовало смутиться и уткнуться опять в тетрадку. Но он должен был кое-что усмотреть в этом мгновенном эпизоде, может быть, даже заподозрить и ее в таких же, как у него, грешных мыслях.
Можно было через два дня поменять мизансцену: он сидит, помогая ей начертить какой-то там график, а она стоит над ним, близко стоит, так что ее локон касается его уха, а он ерзает, волнуется и делает в графике помарку и начинает все по новой, а она все стоит, но совершенно случайно локон опять задевает его лицо, а ее грудь плотно прикасается к его плечу.
Можно было, уже не прибегая к гуманитарной помощи, когда мама утром уйдет, чтобы припасть к своему «Живительному роднику», вдруг закричать и, когда он прибежит на крик с естественным беспокойством приемного, но все же отца, и со словами: «Что с тобой? Что случилось?» – вот тут-то и прижаться к нему всем телом, облаченным в одну только тонкую ночную рубашку, но прижаться не просто, а в общепринятой манере, выражаемой простыми, безыскусными словами «вся дрожа». Чтобы он, успокаивая ее, поглаживая по спине и по волосам, ощутил в полной мере все достоинства и преимущества ее фигуры. Но можно было это проделать только по какой-то уважительной причине. Какой-нибудь дурной сон, напугавший ее до смерти, так что она закричала и проснулась – тут не проходил, вернее, проходил, и он, Герасим, и это бы съел, но все равно – попахивало липой и выглядело бы одной из форм женского банального кокетства, замешанного на фальшивой истерике. Поэтому, все еще продолжая находиться в состоянии «вся дрожа» и оставаясь в объятиях Герасима, можно было показать рукой куда-то в угол и попросить его поймать мышку, которую она только что видела. Она боится мышей, ей страшно. Логично и, казалось бы, вполне по-детски, если бы не все изгибы ее теплого и совсем не детского тела под ночной рубашкой, которые успеет ощутить Герасим за короткий промежуток времени. Он возбужденно и довольно ненатурально засмеется и скажет, все поглаживая по головке напуганного «ребенка»: «Ну, что ты, успокойся. Это ведь всего лишь мышка. Не бойся, – и с растущей нежностью и лаской добавит: – Моя маленькая». И тут она отстранится от него и, посмотрев в упор, скажет: «Я уже давно, Герасим Петрович, не маленькая. Неужели вы до сих пор этого не заметили? – и отходя добавит: – Не почувствовали». Потом опустит голову и тихо скажет: «Уходите».
– А мышка? – растерянно спросит Герасим, уже совершенно не понимая, что ему дальше делать, как с ней себя вести.
– Пусть живет, – скажет Виолетта, – я попробую не бояться. Она уже убежала.
И, словно только сейчас обнаружив, что на ней только ночная рубашка, прибавит:
– Извините, я в таком виде. Я сейчас быстро оденусь. Мне сегодня ко второму уроку. Опаздываю, – и уже весело переводя сценку в бытовое русло, – вам не трудно кофе сварить, а то я совсем опоздаю, а? Не трудно?
– Конечно, – скажет Герасим Петрович и пойдет ставить чайник и зажигать газ дрожащими руками.
Многое, словом, можно было сделать. Палитра приемов и методов, предназначенных для того, чтобы сбить с истинного пути самого стойкого мужчину, настолько общеизвестна, что ее буквально по пунктам можно было бы разместить в какой-нибудь специальной энциклопедии обольщения. Все, что возможно, и было исполнено – постепенно, по нарастающей, не дергаясь и не торопясь.
За день (!) до Ветиного 16-летия Герасиму был показан еще один сеанс стриптиза, который жестко поставил его на нейтральную полосу при переходе границы, в данном случае – границы дозволенного. Поставил перед выбором: или вернуться назад и продолжать свою унылую безлюбовную жизнь, или идти вперед, на другую территорию, где неизвестно, что тебя ждет, и где, возможно, ты сломаешь себе шею.
Все тот же стол, компьютер, за которым сидит Герасим, работая; все та же полуоткрытая дверь в Ветину комнату; все то же зеркало, перед которым стоит полуобнаженная Вета, ввергающая бедного Герасима в темный омут греха и соблазна; зеркало, в котором она опять видит отчаянные глаза Герасима, а в них уже – буквально мольбу: «Прекрати, не надо! Не мучай меня!» Но Вета продолжает стоять перед зеркалом, проводя плавно руками по своему безупречному телу, задерживая руки на груди и бедрах, мнет слегка грудь, потом вниз и, вновь задержавшись на бедрах, медленно и пластично стягивает с ног последнюю оставшуюся деталь одежды. Это был эротический балет!