Юношеские годы Пушкина - Страница 50
Рассказывал он так уморительно, с такими выразительными ужимками, и сам с таким видимым самоуслаждением слушал себя, что и те из присутствовавших приятелей его, которым прежде был уже известен описанный случай, весело улыбались; лицеисты же, слышавшие рассказ впервые, просто покатывались со смеху. Только Чаадаев хмурился и нетерпеливо покусывал тонкий ус.
— А всего ведь замечательнее то, — заговорил он вдруг, — что подобные анекдоты повторяются буквально в жизни разных людей: тот же самый случай с теми же самыми прибаутками я слышал уже года два назад от партизана нашего Дениса Давыдова.
Каверин вспыхнул как порох.
— Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?
— То, что говорю, милостивый государь: я слов своих не повторяю — и не беру назад.
Каверин подскочил к Чаадаеву.
— Ну, полно же, Каверин! Полно, Чаадаев! — вступились тут со всех сторон прочие товарищи и разняли спорящих.
Чаадаев, зевая в руку, встал и со своим стаканом чаю отошел от общего стола.
— Послушайте, Пушкин, — сказал он, — я хотел спросить вас…
Пушкин не замедлил подойти к офицеру-философу, который успел уже внушить ему безотчетное уважение.
— Сядемте тут, в стороне, — вполголоса промолвил Чаадаев, — скажите: что нового в журналах? Я последних номеров еще не видел.
Как ни тянуло сперва Пушкина к общему столу, где один из гусаров опять, видно, передавал какой-то забавный эпизод из походной жизни, потому что рассказ его неоднократно покрывался дружным смехом, — но литературный разговор с начитанным, глубоко образованным Чаадаевым вскоре так занял его, что он искренно пожалел, когда Чаадаев неожиданно поднялся и стал прощаться.
— Мне надо окончить еще заказанную статью, — объяснил он. — Но мы, Пушкин, надеюсь, видимся с вами не в последний раз?
— У Карамзиных, может быть, удастся встретиться, — отвечал Пушкин.
— Нет, зачем же? Заходите без церемоний ко мне.
Пушкин просиял даже от удовольствия.
— Если не стесню вас, Петр Яковлич…
— Нет, сделайте одолжение; не ожидайте особых приглашений.
Никто из офицеров не удерживал уходящего.
— А вот и самый герой наш, — со смехом указал граф Броглио оставшимся на подошедшего Пушкина. — Расскажи-ка, брат, про наш гоголь-моголь: ты мастер по этой части.
Пушкин не дал просить себя и очень забавно передал известную читателям историю с гоголь-моголем. Гусары слушали его с видимым одобрением, и сами в свою очередь рассказали затем несколько не менее потешных эпизодов собственной жизни.
После этого первого вечера с лейб-гусарами последовало вскоре еще несколько таких же других. Удивительно ли, что пылкому воображению поэта везде теперь мерещились гусары? Стоило ему, например, только заслышать за окном топот лошадиных копыт — и самые идиллические стихи его получали вдруг "гусарский оттенок".[50] Намерение его сделаться военным было вполне искреннее, и обстоятельства, казалось, нарочно складывались так, чтобы заветное желание его осуществилось. В середине июня в лицей был определен профессором военных наук (артиллерии, фортификации и тактики) инженерный полковник барон Эльснер, и два раза в неделю лицеистов стали отправлять с гувернером в Софийский манеж для обучения верховой езде на полковых лошадях у полковника Кнабенау под главным наблюдением генерала запасного эскадрона Левашова. Последний попал даже в лицейскую "национальную песню". А именно, лицеисты и прежде уже нередко сопровождали Броглио в манеж, чтобы любоваться с галереи его лихой ездой. Генерал Левашов, в том же манеже «муштруя» "своих ребят", шутя спрашивал лицеистов, когда же они начнут учиться ездить. И вот в благодарность за такое внимание они посвятили ему следующий куплет, в котором между французским разговором с господами-лицеистами генерал, как бы в скобках, обращается с русскими наставлениями к солдатам:
Наконец, и учитель фехтования Вальвиль отличал Пушкина от других товарищей, из которых только он да Комовский успели перенять искусство парировать удары одновременно двумя рапирами.
И при всем том Пушкин не сделался военным. Почему? Потому что на него неодолимой волной нахлынули вдруг совершенно новые ощущения, которые на время далеко отбросили его от гусарского круга; а после, когда он снова сблизился с этим кругом, он умственно настолько уже созрел, что не остался глух к голосу рассудка.
Глава XXII
Заговорило ретивое
Простите, игры золотые!
Он рощи полюбил густые,
Уединенье, тишину,
И ночь, и звезды, и луну…
Нелединский-Мелецкий, придворный стихотворец императрицы Марии Федоровны, которого Пушкин в первый раз имел случай мельком видеть летом 1814 года, на Павловском празднике, только однажды побывал еще в лицее на одном из концертов воспитанников. И вот теперь, несколько дней спустя после первого своего посещения Карамзиных, Пушкин совершенно нежданно удостоился чести получить визит от престарелого сановника-стихотворца.
— Лично к вам, молодой человек, — с покровительственной любезностью объявил Нелединский, когда Пушкин вышел к нему в приемную.
— Ко мне? — удивился Пушкин.
— Да-с. Вы слышали, конечно, что в Павловске у нас гостит юный супруг великой княгини Анны Павловны, наследный принц Оранский…[51]
— Слышал.
— Так вот-с, ему готовится у нас большое празднество, и ее величество поручает вам написать на сей конец кантату.
Пушкин был ошеломлен.
— Но вы сами почему же не напишете?.. — пробормотал он. — Ваша лира…
— Сдана в арсенал древнерусских редкостей и более не настраивается, — перебил с грустной улыбкой Нелединский. — Государыня, точно, была столь милостива, что выразила сперва желание, чтобы куплеты были сочинены мною. Но, по счастью, случился тут наш общий добрый знакомец, Николай Михайлыч Карамзин, и указал на вас.
— Николай Михайлыч! Но ведь он так взыскателен к стихам…
— Стало быть, ваши стихи, милый мой, пришлись ему по вкусу. Я вполне на вас рассчитываю.
— Но эти стихи, вероятно, к спеху?
— Весьма даже: торжество завтра, а ныне стихи должны быть уже в моих руках, дабы их можно было на музыку положить и разучить хору.