Юмористические рассказы (сборник) - Страница 60
— А черт их знает. Я восьмой день дома не был, так что мне газета! На нос мне ее, что ли?
Шел я однажды вечером по Пти-Шан.
Около знаменитого ресторана «Георгия Карпыча» раздался нечеловеческий вопль:
— Интер-ресная газета «Пресс дю суар»! Купите, господин!
Я пригляделся: вопил издатель из журавлиного треугольника.
Очевидно, вся его издательская деятельность ограничилась тем, что он издавал вопли, с головой уйдя в несложное газетное дело сбыта свежих номеров.
— Что же это вы чужую газету продаете, — участливо спросил я. — А своя где?
— Дело, этого… налаживается, — нерешительно промямлил он. — Еще месяц, два и этого… С разрешением дьявольски трудно!..
— А что ваш приятель? Как его дело с рестораном?
— Пожалуйте! Тут за углом, второй дом, вывеска. Навестите, он будет рад.
«Слава богу, — подумал я, идя по указанному адресу, — хоть один устроился!..»
Этот последний действительно, увидав меня, обрадовался.
Подошел к моему столику, обмахнул его салфеткой, вынул из кармана карточку и сказал:
— Вот приятная встреча! Что прикажете? Водочки с закусочкой, горячего или просто чашку кофе?
— Вы что тут, в компании? Нашли дурака-грека с деньгами?
— Нет, собственно, он нашел меня, дурака. Или, вернее, я его, конечно, нашел, ну, так вот… Гм!.. Пока служу. У него, впрочем, действительно есть большие деньги. Я только… этого. Не заинтересован.
— А венгерцев и негров нет?
Он отвернулся к окну и стал салфеткой протирать заплаканное стекло.
— И швейцар ваш без алебарды, безоружный, в опорках…
— Шутить изволите. Может, винца прикажете? Хорошее есть…
…………………………………………………………………………
Еще месяц с грохотом пронесся над нашими головами.
Проходя мимо греческого пустынного ресторанчика, я иногда видел дремлющим у стены с салфеткой под мышкой смелого инициатора дела, построенного на венгерцах, неграх, швейцарах в алебардах.
И по-прежнему издатель на углу яркой улицы издавал стоны:
— «Пресс дю суар»!
Вчера, остановившись и покупая газету, я спросил простодушно:
— А что же ваша собственная газета?
— Наверно, скоро разрешится.
— Ну, а что ваш приятель Никанор Сырцов? По‐прежнему сидит сложа руки?
— Сложа-то сложа… Только не сидит, а лежит. От голодного тифа или что-то вроде — помер. Все деньги на цыган да на глупости разные проухал! У меня в конце концов по пяти пиастров перехватывал! Да мне тоже, знаете, их взять неоткуда. Вот тебе и «сложа руки»! Много их, таких дураков.
И когда он говорил это, у него было каменное, неподвижное лицо, как у старых боксеров, которых другие боксеры лупили по щекам огромными каменными кулачищами, отчего лицо делается навсегда непробиваемым.
Жестокий это боксер — Константинополь. Каменеет лицо от его ударов.
Трагедия русского писателя
Меня часто спрашивают:
— Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
— Боюсь, — робко шепчу я.
— Вот чудак… Чего же вы боитесь?
— Я — писатель. И поэтому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
— Эва! Да какая же это родная территория — Константинополь!
— Помилуйте, никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля — шофер кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные». Рядом: «Пончики замечательные!» В ресторан зашел — со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь — слышишь:
Подлинная черноземная Россия!
— Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
— Тому есть примеры, — печально улыбнулся я.
— А именно?..
Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну грустную историю.
Русский пароход покидал крымские берега, отплывая за границу.
Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:
— Прощай, моя бедная, истерзанная родина! Временно я покидаю тебя. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр-Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась с глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мной Россия! И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить растегай рюмкой рябиновой! На всю жизнь врежешься ты в мозг мой — моя смешная, нелепая и бесконечно любимая Россия.
Жена стояла тут же, слушая эти писательские слова, — и плакала.
Прошел год.
У русского писателя были уже квартирка на бульваре Гренелл и служба на улице Марбеф; многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр»…
Пришел он однажды домой после кролика, после «ординэр’а», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине.
— Что ты хочешь делать? — спросила жена.
— Хочу рассказ писать.
— О чем?
— О России.
— О че-ем?!.
— Господи боже ты мой! Глухая ты, что ли? О Рос-си-и!!!
— Calmez-vous, je vous en prie![2] Что же ты можешь писать о России?
— Мало ли! Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге… Высокий молодой человек быстро шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской…»
— Постой, разве такая улица есть в Петербурге?
— А черт его знает! Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности Невскую улицу! Итак: «…Высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к „Медведю“. „Что, холодно, monsieur?“ — спросил метрдотель, подавая карточку. — „Mais oui[3], — возразил молодой сей господин. — Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм!“»
— Послушай, — робко возразила жена. — Разве есть такое слово «замерзавец»?
— Ну да. Человек, который быстро замерзает, суть замерзавец. Пишу дальше: «Прошу вас очень, — сказал тот молодой господин. — Подайте мне один застегай с немножечком poisson bien frais[4] и одну рюмку рабиновку».
— Что это такое — рабиновка?
— Это такое… du водка.
— А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка — жена Рабиновича.
— Ты так думаешь?.. Гм! Как, однако, трудно писать по-русски!
И принялся грызть перо.
Грыз до утра.
И еще год пронесся над писателем и его женой.
Писатель пополнел, округлился, завел свой auto — вообще, та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его — «сет селебр рюсс»[5].
Однажды он возвращался вечером из ресторана, где оркестр ни с того ни с сего сыграл «Боже, царя храни»… Знакомая мелодия навеяла целый рой мыслей о России…
«О, нотр повр Рюсси![6] — печально думал он. — Когда я приходить домой, я что-нибудь будить писать о наша славненькая матучка Руссия».
Пришел. Сел. Написал:
«Была большая дождика. Погода был то, что называй веритабль петербуржьен[7]! Один молодой господин ходил по одна улица по имени сей улица: Крещиатик. Ему очень хотелось manger[8]. Он заходишь на Конюшню сесть на медведь и поехать в restaurant, где скажишь: „Garсon, une tasse de[9] рабинович и одна застегайчик avec[10] тарелошка с ухами“…»