Юбилей Данте - Страница 1
Анар
Юбилей Данте
Юсифу Самед-оглы
— Вот ночь… Вот старик… Вот огонь…
— Вот ночь, вот старик, вот огонь.
— Вот ночь, вот старик, вот огонь!
— Нет, нет, нет!
В зрительном зале темно и пусто. В центре двое — режиссер и художник; художник сидит позади, вытянув шею, смотрит через плечо режиссера на сцену.
Перед режиссером, в проходе, маленький стол, неярко освещенный лампой с железным колпаком. На столе в беспорядке — листы бумаги, карандаши; тут же пепельница, черный внутренний телефон без диска, бутылка «Бадамлы», стакан.
Идет репетиция.
Режиссер вскочил с места и бросился к сцене, освещенной левым прожектором, на которой стояли два актера без грима, в обычных костюмах; в два прыжка преодолев ступеньки, поднялся на сцену, подошел к стоящему впереди пожилому смуглолицему мужчине.
— Фейзулла, милый, дорогой. — Он старался говорить спокойно, сдержанно. Себя не жалко — пожалей нас. Я здесь с девяти утра, во рту еще не было ни крошки. Имей совесть, мы ведь тоже люди… у тебя три слова во всей пьесе, и ты их не можешь произнести правильно. Удивительно, что здесь трудного? Вот ночь. Вот старик. Вот огонь. Все!
Фейзулла достал грязный платок, начал суетливо вытирать потное лицо, шею.
— Сейчас, сейчас… — приговаривал он. — Сию минуту… Погоди… Сейчас скажу… Не волнуйся…
Режиссер постучал мундштуком папиросы по коробке «Казбека», дунул в мундштук, вложил папиросу в рот. Однако не закурил.
— Ну говори.
— Сейчас, сейчас…
Режиссер, чиркнув спичкой, прикурил и, не оборачиваясь, сказал стоящему позади актеру:
— Аликрам, реплику!
Тот спросил, обращаясь к Фейзулле:
— Так где же?
Фейзулла сделал неопределенный жест.
— Вот ночь, вот старик, вот огонь.
— Тьфу, черт! — взорвался режиссер.
Спрыгнул со сцены, вернулся на свое место. Ткнул папиросу в пепельницу, загасил ее. Вынул из нагрудного кармана склянку с таблетками, одну положил в рот, налил воды в стакан, запил. Опустился в кресло.
На лице Фейзуллы было отчаяние.
— Пожалуйста, не нервничай, — попросил он. — Подожди, сейчас скажу. Не знаю, что со мной сегодня, никак не могу сосредоточиться…
Режиссер обернулся к художнику, сказал вполголоса:
— Можно подумать, в другие дни он сдвигает горы. Фейзулла спросил:
— Можно?
Режиссер ничего не сказал, лишь кивнул головой.
Фейзулла прокричал:
— Вот ночь! Вот старик! Вот огонь! Умолк, устремив взгляд на режиссера. Лицо того ничего не выразило. Он бессмысленно смотрел в сторону сцены, в одну точку, словно окаменел. Фейзулла протянул, изменив интонацию:
— Вот ночь… вот старик… вот огонь… Режиссер продолжал сидеть в оцепенении. Фейзулла снова повторил:
— Вот ночь, вот старик, вот огонь… Режиссер вскочил как ужаленный:
— Эй, послушай!.. Как тебя?! Товарищ, гражданин, мусульманин, армянин, огнепоклонник!.. Ты человек или нет?!.. Эх!..
Он вдруг зажал рот ладонью и застонал.
Все актеры хорошо знали этот жест: зажимая рот, режиссер сдерживал ругательства.
Художник положил руку на плечо режиссера:
— Сиявуш, Сиявуш… Возьми себя в руки. Тот схватил со столика бутылку «Бадамлы» и начал пить прямо из горлышка. Затем обернулся к художнику:
— Ну, ты видишь, ты видишь, как мне приходится?!
А ты говоришь: Брехт, Мейерохольд!.. Какой может быть Брехт вот с такими? Какой Мейерхольд вот с такими? Бьюсь с утра — не могу заставить его сказать по-человечески три слова! И я еще, глупец, мечтаю создать большое искусство с такими, как этот Фейзулла Кябирлинский! — Заметно дрожащими пальцами достал из коробки папиросу, закурил, жадно затянулся, повернул голову к Фейзулле. Дорогой мой, запомни, из тебя выйдет хороший сапожник, чайханщик, повар… не знаю, кто еще… скажем, банщик или мюрдашир в мечети, который омывает покойников, но только не актер. Только не актер, дорогой мой! Театр — это искусство! Вы слышите, эй, люди?! Откройте свои уши! Искусство! Творчество! Здесь нужен талант. Нужен темперамент! Температура! Жар! С температурой тридцать шесть и шесть искусства не создать. Ты должен кипеть, гореть, созидать, творить. А, надрывая голос, ты ничего не сделаешь, дорогой мой. Криком образа не создашь. Если у тебя зычный голос, браво, ступай в мечеть, будь муэдзинам!
Фейзулла стоял на сцене в безмолвии. Сконфуженный, красный как рак. Лицо его исходило потом. Сорок лет он работал на сцене. За сорок лет немало слышал подобных попреков, бранных выражений от разных режиссеров и актеров, но еще никто никогда, как этот Сиявуш, не говорил ему таких слов — муэдзин, мюрдашир, мечеть…
В театре все, в том числе Сиявуш и Аликрам, знали, что Фейзулла — из семьи священнослужителя. Отец его был муфтием. Этого, возможно, не знал один лишь молодой художник: он совсем недавно пришел в театр.
Художник зашептал:
— Уймись, Сиявуш. Что ты хочешь от этого бедняги? Иначе он не может.
— А что мне, дураку, делать?! — вскипел Сиявуш. — С какой стати я должен гробить свои молодые годы среди этих людей?! В чем я провинился! Человек двух слов не может связать, а тоже — вылез на сцену!
— Постыдись, Сиявуш, он тебе в отцы годится, — перебил художник.
— В отцы… — поморщился режиссер. — Мой отец давно отправился на тот свет с приветом к ангелам. А вот такой — словно каменная глыба. Будь спокоен, похоронит и тебя и меня. Проживет сто лет. Почему ему не жить?.. Какие у него заботы? Какое у него горе?.. Орешь на него, а он, как овца, только клонит голову к земле и молчит. Да еще, наверное, посмеивается надо мной в душе: вот, мол, дурак, надрывается, нервы себе портит. Взгляни на него, даже бровью не поведет. В самом деле, о каком искусстве, о каком театре может быть речь?! Сорок лет он произносит на сцене всего три слова, получает свою зарплату, выходит из театра и идет есть свой бозбаш. И еще сорок лет будет жить точно так же. А мы, дураки, лезем вон из кожи: искусство, новаторство, прогресс!.. Кому все это нужно, а, Зейнал?.. Нет, нет, мир принадлежит таким, как Фейзулла!
Отведя так душу, режиссер немного успокоился. Снова закурил, сделал несколько жадных затяжек, взглянул на сцену.
Фейзулла стоял в застывшей позе — олицетворение смиренности. Он так жалобно, так покорно смотрел на режиссера, что тот не выдержал, рассмеялся, вначале лишь дрогнули губы, затем он широко улыбнулся и, наконец совсем избавившись от внутреннего напряжения, захохотал:
— Прошу тебя, Кябирлинский, скажи нам еще раз свою реплику, так, ради хохмы.
Актерам театра был известен блажной нрав Сиявуша.
Фейзулла в ответ на его смех натужно улыбнулся, даже хохотнул, однако что делать дальше, он не знал. Как расценить предложение режиссера — всерьез или в шутку? Продолжает Сиявуш репетицию или просто балагурит? Кябирлинский не знал, как ему произнести реплику: так ли, как он произнес ее в начале репетиции, но тогда режиссеру не понравилось, он потребовал сказать по-другому, или так, как режиссер просил еще раньше; или так, как он велел после?.. Или же произнести реплику совсем в иной манере?.. Или, может быть, сказать шутливо?..
«Нет уж, пусть сам шутит… Еще пошучу на свою голову… Кто знает, как ему угодить?..»
Мобилизовав все свои духовные силы и опыт, он произнес торжественно:
— Вот ночь!.. Вот старик!.. Вот огонь!..
И вздрогнул от гомерического хохота режиссера:
— Браво, Кябирлинский! Молодец! У мужчины слово едино. В итоге три часа репетиции — коту под хвост!
Сиявуш оборвал свой смех, стал серьезным, и тут все вдруг увидели, какой он усталый.
Можно подумать, недавние страстные тирады, пламенные слова, призывы, едкие замечания, несколько неестественная самоуверенность — все это держало его в напряжении, наполняло его, как тело человека наполняет собой одежду, — но вот одежда снята, отброшена в сторону и лежит скомканная, бесформенная, жалкая. Он вяло сказал: