Ясновидец: - Страница 3
I
Февральским вечером 1813 года доктор Гётц наводил порядок в аптечном шкафу в своей приемной. Он расставлял бутылки и склянки, и вдруг обнаружил простое серебряное колечко с янтарем — подарок жены четырнадцать лет тому назад. Он получил его, когда открыл практику в Кенигсберге после окончания знаменитого Альбертина-университета, еще до того, как появились дети, две служанки, до того, как заметно выросло его состояние, до того, как канул в прошлое несколько унизительный титул фельдшера. Кончики его пальцев, натренированные постоянной пальпацией, нащупали колечко в щели на полке для мазей и слабительных, рядом с канистрой с застывшей ртутной мазью, попавшей по случаю вовсе не на то место, где она должна была находиться.
Он остановился у окна. За стеклами вот уже сорок восемь часов бушевала вьюга. Он не мог вспомнить, когда в последний раз видел это кольцо. Должно быть, оно исчезло во время одной из ритуальных перестановок в старом купеческом доме, когда приемная перемещалась из маленьких комнат в комнаты побольше — клиентура росла.
Он зажег керосиновую лампу над кушеткой для пациентов и поднес кольцо к свету. В застывшей смоле янтаря виднелся жучок из семейства, называемого скарабеидами, родственник священного в Древнем Египте навозного жука-скарабея.
Он достал из шкафчика для инструментов лупу. Смерть, констатировал он с врачебным хладнокровием, застигла насекомое сразу после того, как оно вылупилось из кокона — иначе нельзя было объяснить это уродство. Голова была вдвое больше туловища, из трех пар конечностей успела развиться только одна, отсутствовали челюсти и антенны. Когда он попал в стеклянный плен застывающей смолы, жизнь его была уже кончена.
Доктор надел кольцо на палец и с удовлетворением отметил, что оно по-прежнему впору, несмотря на то, что пухлая его физиономия вполне отражала хорошую, сытую жизнь. Я счастливый человек, подумал он, у меня есть жена, она смотрит на меня все с тем же пылом, что и четырнадцать лет назад, у меня две прекрасно сложенные дочери, у них все ноги и челюсти на месте, моя практика процветает настолько, что я могу позволить себя радоваться вьюге, дающей мне возможность передохнуть, меня уважают даже немногочисленные враги, а исследования в области химии Лавуазье сделали мое имя известным даже за пределами Восточной Пруссии.
С верхнего этажа, как подтверждение семейного счастья, слышался детский смех и голос жены — она уговаривала детей вести себя потише, и голос ее был исполнен всеобъемлющей материнской любви.
Гётц поставил на место последние баночки с мазью и запер шкаф. На лабораторном столе, рядом с вольтовой батареей штабельного типа, что он недавно выписал для лечения мигрени у жен кенигсбергских буржуа, стоял приобретенный еще в студенческие годы микроскоп. Повинуясь внезапному импульсу, он поместил кольцо под линзу и направил рефлектор. Мир в миниатюре открылся перед ним — пылинки, песчинки, микроскопические пузырьки воздуха, червячок, настолько крошечный, что простым глазом он его и не заметил. За столько лет, подумал он, за столько тысячелетий, пролетевших с того момента, как смола давно сгнившего дерева, расплавленная немилосердным солнцем неолита, стекая по стволу, увлекла с собой в будущее частичку древности, этого жучка, заложника давно прошедших времен — за столько лет стремление природы к гармонии ни капли не изменилось. Взволнованный красотой янтаря, доктор погрузился в мечты, населенные грозными ладьями викингов, всадниками-крестоносцами и ганзейскими трехмачтовыми торговыми кораблями, плывущими вверх по течению Прегеля, чтобы торговать янтарем с дикими пруссами. Это моя колыбель, думал он, я родился именно в этом закоулке мира, потомок купцов и врачей, наследник в нисходящей линии эстов, пруссов (или боруссов, не удержался от комментария засевший в нем латинист); потомок собирателей янтаря, крещенных в последние минуты Средневековья Адальбертом из Праги, Бруно фон Кверфуртом, Германном фон Сальса или кем-то еще из этих легендарных меченосцев. Мои предки, думал с еретической дрожью доктор, обожествляли зверей и духов прародителей, преклоняли колена перед деревянными идолами в священных рощах, пели в экстазе у тел приносимых в жертву рабов, тел, повешенных на поросли, вполне возможно, того самого дерева, чья смола, обрамленная серебром, лежит сейчас на моем предметном стекле. Они приносили в жертву также и уродов, слепых, глухих и с заячьей губой, и младших близнецов, если рождалось двое мальчиков.
Доктор, сам этого не заметив, улыбнулся, услышав, как его жена с помощью служанки нежно уговаривает девочек идти спать. «Помезания, Галинден, Натанген», — мысленно продолжил он свое путешествие; его пращуры были собирателями янтаря в этих сказочных землях, всадниками и охотниками; с ужасом упомянуты они в Галлюс Анонимус, с любовью — Ибрагимом ибн Якобом, посетившим славянские земли по заданию испанских моров и влюбившимся в одну из большегрудых женщин, подаренных ему местными дикарями, с уважением — в магдебургских анналах, с мистическим восхищением — в хрониках Титмара фон Мерсебурга и, наконец, с присущим крестоносцам военным холодком в уставе ордена Петера фон Дуйсбурга. Доктор мысленно поразился подробности промелькнувших перед его внутренним взором исторических видений, но, когда он вернулся к реальности, вновь увидел в своем оптическом приборе жучка — отсутствующие челюсти, огромная голова, увеличенное в двадцать раз насекомое-урод, и зрелище это заставило его вздрогнуть по непонятной ему самому причине.
Он оторвался от микроскопа и прикрыл глаза, дожидаясь, пока последние видения покинут его. С улицы перед домом послышался топот копыт, а затем скрип саней. Только что-то очень важное, подумал Гётц, может выгнать кого-то из дому в такую вьюгу.
Женщину, пренебрегшую непогодой в этот вечер, впустила в дом Франческа Байер, служанка в семье Гётц, выполняющая также обязанности няньки с момента рождения младшей дочери Элизабет семь лет назад. Как она потом вспоминала, она сразу, несмотря на ослепивший ее арктический ветер, родившийся в Ботническом море и с волчьим воем несшийся по улицам старого Кенигсберга, разглядела, что перед ней совсем юная девушка, к тому же весьма сомнительных занятий. Она была одета так, как будто на улице май — желтые сафьяновые туфельки, шляпа с петушьим пером и наброшенный на плечи венецианский плащ.
— Я должна поговорить с доктором Гётцем, — сказала она, дрожа от холода. — Это очень срочно, речь идет о жизни и смерти.
Тонкие одежды девушки и ее мертвенно-белое лицо пробудили в служанке сострадание, и она впустила ее в прихожую в облаке мускусных духов и мыла с амброй, успев заметить, что под распахнувшимся на секунду плащом она, если не считать украшенного кружевами корсета, было совершенно голой.
— Сядьте, Бога ради, — сказала служанка и показала на табуретку. — Я сейчас позову доктора и принесу вам чаю, чтобы вы немного согрелись.
Через две минуты, когда она вернулась, ведя за собой не только доктора, но и его жену фрау Катерину Гётц, чьи органы чувств никогда не пропускали малейшего события в доме, девушка в слезах сидела на полу. Они все вместе помогли ей подняться, но не успели посадить на стул, как она закричала:
— Со мной все в порядке! Это не я, это полька умирает в родах, и еще фрейлейн Фогель, она тоже рожает, и мадам Шалль попросила меня взять санки и поехать к доктору, вы же давно знакомы, и все знают, что доктор спасает жизни и богатым, и бедным и не отдает никому предпочтения.
Истерика посетительницы спасла доктора от немедленного допроса о тех временах его юности, от которых он, как ему казалось, отгородился навсегда щитом семейной любви. Жена сказала, чтобы он скорее захватил свой саквояж, покуда она с помощью служанки попытается успокоить несчастное существо.
Гётц в два прыжка преодолел лестницу в приемную, схватил саквояж для выездов, висевший там, где ему и положено было висеть — на массивном латунном крюке за дверью, и, поскольку предстояло принять роды, положил туда два ланцета, акушерские щипцы, кровоостанавливающие мази, дюжину бинтов и только что купленную, еще и не начатую склянку с настойкой опиума.