Я внук твой - Страница 4
Летом в деревне она мне показывала чагу на березах и разные травы, называя их так уважительно и ласково, как научила ее моя прапрабабка
– деревенская ведунья и повитуха. Мы возвращались домой с огромными пучками растений, связанных стеблями, иногда мокрыми от росы или дождя.
Мне хотелось кого-нибудь вылечить, мне хотелось так же колдовать над сборами и настоями, как делала моя бабушка. Мама не признавала народную медицину, и я , раскрыв травник, пытал отца, нет ли у него запоров, почечуя или маточных кровотечений. Я заваривал ему тысячелистник для желудка и пижму для ванночек от геморроя. Один раз я застал его за тем, что он аккуратно отливал перед обедом треть стакана моего целебного взвара в раковину. Я помню бабушку еще сильную, гибкую и азартную, иногда злую, страстную в любой работе. Мне казалось, что она моложе нас всех, сильнее. Она всегда находила время читать, она любила слушать классическую музыку, как эти европейцы (меня Андрей в свое время научил понимать в музыке), она летом бегала трусцой по утрам и купалась в речке в любую погоду.
И вместе с тем я всегда думал, что она родилась давным-давно – раньше всех на свете, потому что только она знала, что поет жаворонок в начале июня, как по-разному кукует кукушка, зачем домовые плетут косички у коней по ночам, что означает, если воробьи купаются в пыли. Я с удовольствием запоминал эти маленькие тайны.
Она умела вымачивать и мять коноплю и крапиву, вить из них веревки, она умела найти сладкий корень солодки или съедобный стебель медвежьей дудки по весне и знала грибное слово, которое потом доверила мне. Я вспоминаю, как приезжал к ней в последний раз, перед отъездом сюда.
Она открыла дверь. Поворчала сначала, что видит меня только в те дни, когда мать привозит деньги за квартиру, потом пошла ставить чай. Мама еще не вернулась, и мы стали ее ждать с бабушкой на кухне.
– Какие-то вы, молодые, все, как замороженные. Ни то – ни се… Ни учиться толком, ни работать. На шее сидите родительской в такие-то взрослые годы. А ведь, посмотри, – мать-то твоя уже ведь немолодая.
Шестьдесят как-никак. Ведь у ней и здоровье-то уже… А все – и то успеть, и со мной, и на работе, и деньги сыночку. И она же не железная, между прочим. Вон женушка твоя хотя бы учится целыми днями на этой своей психологии, что ли. А ты? То в Сибири, как тюремщик, мотался, груши хреном околачивал. Теперь тут без дела сидишь.
Теперь она может долго так, хотя и рада, что я приехал.
– Бабань, ну почему без дела, я фотографирую, статьи в журналы пишу. Путеводитель туристический скоро выйдет, за него тоже деньги получу.
– Деньги получу. Еще не получил, а карман оттопырил. Знаешь, как говорят: птичка уже в гнезде, а яичко-то еще в… Вот и ты так.
Получу, получу. Получи сначала.
– Ладно, бабань. Скажи лучше, как у тебя-то? Как твой кашель, как глаза? – Надо как-то ее отвлечь.
– У меня… У меня-то дела – как сажа бела. У меня… У меня вон – кроссворды отгадать, телевизор посмотреть, хотя один шут, ничего же не вижу. Так, мелькает что-то в экране, туда-сюда, туда-сюда. Что я теперь могу, в мои-то годы? Уплыли, как говорится, муде по вешней воде. – Она помолчала. – Фотографирую… Много ли ты на этом зарабатываешь? Делом нужно заниматься. Сравни, какой дед был, даже и отец твой , а какой ты – шалопай и все.
– Ну, слушай, он же тоже любил снимать, дедушка. Ты же показывала мне его фотографии.
Она не стала отвечать. Она налила мне чай и начала на ощупь колоть щипцами рафинад на мелкие-мелкие кусочки. У нее еще были запасы кускового сахара с незапамятных времен. Доставала куски из пачки, колола их и складывала в сахарницу. Морщась, вглядываясь помутневшими глазами в свои руки, потихоньку матерясь, пошевеливая губами.
– Ведь и жалко ее, твою мать-то. Все бьется, как птичка, все старается для всех. А ведь она всегда слабенькая была. Это я , бывало, как конь, бегала, с пяти до двенадцати ночи каждый день, и не замечала.
Немного отвлеклась, теперь только не дать ей свернуть с воспоминаний о молодости.
– Это когда ты на фабрике работала?
– На фабрике. А девчонки маленькие еще были. В полпятого-пять встаю.
За матерью прибрать, постирать, завтрак сготовить, потом девочек поднять, потом на фабрику. Это ж мужская работа была – с утюгами.
Попробуй целый день тягать утюг-то. Потому что все-таки мужчина не пойдет на такое. Гладили мы рубашки военные, защитного цвета. На космонавтов, на военных мы шили и гладили… Потом, после смены, – на метро до “Калужской”. Сейчас она “Октябрьская”, а раньше “Калужская” называлась. А оттуда еще два часа на автобусе. Выйдешь – и через поле бежишь. Бегом бежишь, ведь вдруг не успеешь. К березкам тем, ты ведь их знаешь…
Бабушкина речь оживляется, она продолжает колоть сахар, но уже медленнее, она смотрит то на меня, то в окно. Потом и вовсе бросает щипцы.
– Я ведь простила его. Сначала злилась, а теперь простила. А что обижаться, ведь мужик – он и есть мужик. Хоть ты его вознеси, хоть ты его вон – бомжем сделай. Какой спрос в этих-то делах с мужика? Да ведь и уставали они как! Во время войны-то. Нужен же отдых для всех.
Ты попробуй так работать, это ведь и не с утюгами – это посложнее будет. Как Главный вызовет, так беги. Ночь-полночь. Ему ж разницы нет. А ведь Он по ночам-то как раз и любил работать. Так иногда и получается, что и спать не спали они вовсе.
Раньше бабушка со мной о таком не говорила. Только лет пять назад что-то случилось с ней. Прорвало. Я читал, что после скольких-то лет одиночества вдовы, по христианской религии, снова девушками становятся, невинность приобретают. Правда или нет – не знаю. Но похоже на то.
– Простила. А как не простить? Только толку-то? Жизнь-то прошла – как рябина к дубу тянется. Тянется-тянется, а все одно – дуб-то на другой стороне реки. Как в песне, знаешь? Ведь и не дотянешься. Ведь и не придет, бывало, под те березки – охрана, дескать, не отпустила.
А придет, так что? Бежишь обратно, а платье все помято, озеленено об траву. Иногда и заплачешь. Бежишь на автобус, как проститутка какая.
Меня же ведь она так и обозвала тогда. Ох, Илюшенька, ведь трудно все это было, трудно.
Бабушка смотрит в окно.
– А как не простить-то? Бог терпел – и нам велел, как говорится. Вот и теперь терплю. Что я теперь могу для вас сделать? И квартиру отдала, и все. Теперь только потихоньку терпеть. Но уж недолго.
Только ведь непутевая у вас бабка попалась, так что, может, и долго протяну. Но уж и вы не обижайтесь, я же ведь все отдала. Так если позвоните когда – мне приятно.
Надо будет позвонить ей отсюда, из Бельгии, ей действительно будет приятно. Главное – не забыть.
Утром солнышко. Под ногами на дорожке трескаются крохотные нерусские желуди, когда я иду в гараж за велосипедом. Может, и не платаны это, а дубы, раз с них желуди сыплются? С чего я взял, что это платаны?
Меня провожает маленькая робкая такса, сучка по имени Макс, ее хвост все время в движении, но она отскакивает от меня, как только я пытаюсь заговорить с ней. Настоящая деревенская, наученная жизнью собака. Или я ей просто внушаю какие-то подозрения?
А может, она чувствует, что я частенько убивал животных, собак тоже приходилось несколько раз. Если попаду в тяжелую ситуацию, буду голоден, то могу и съесть без всяких угрызений совести.
Мне иногда кажется, что готовность убить, использовать, причинить боль или избавить от мучений привлекает. Я видел эту покорную доверчивость у животных – собак, кошек, лошадей. Особенно у самок.
Они начинают верить тебе, они хотят тебе понравиться, они радуются тебе, когда ты приходишь и ласково с ними говоришь, они готовы идти за тобой – это видно, достаточно просто посмотреть, как двигается их тело, посмотреть в их глаза.
Кто из мужиков отказался бы переспать с шахидкой? Вернее, жестоко отыметь ее в ночь перед терактом. Глядеть на ее отрешенное лицо, угадывать биение жизни и желания где-то внутри. Интересно было бы провести такой опрос, хотя, конечно, никто честно не ответит. А эти будоражащие легенды о сексапильных прибалтийских снайпершах в первую чеченскую, которых наши солдаты окрестили белыми колготками?