Я видела детство и юность XX века - Страница 8
Несмотря на все эти неудачи, мама завела еще уток и одну из них подарила мне. В усадьбе был небольшой пруд, и они в нем грациозно плавали. Моя уточка оказалась селезнем, как и остальные три из купленных мамой шести уток. Мой селезень не причинял мне никаких огорчений и бежал ко мне, когда я его звала.
Помню, как я впервые месила тесто. Теперь у нас была мука, и мама довольно часто пекла свой хлеб. Я знала, как нужно обращаться с тестом. Раз мама куда-то спешила, и я заверила ее, что справлюсь с опарой. Когда в большой макитре жидкое тесто стало пузыриться, я высыпала на деревянный стол муку, сделала лунку в горке и вылила в нее содержимое глиняного горшка. Тесто начало пробиваться сквозь мучную гору и стекать ручейками на пол. Я бегала вокруг стола и затыкала бреши, а они появлялись в новых местах. Тогда я залезла на стол и, поливая слезами непослушную массу, стала ее загребать в объятия. После долгих мучений я замесила тесто, но когда пришла мама, она долго смеялась, уверяя, что не может понять, где я и где опара.
Неудачи преследовали артель. Град побил гречиху, когда она цвела, вредители съели часть овощей, капуста не желала закручиваться в кочаны, фасоль оказалась кормовой. Вся надежда была на картофель, но и его члены артели не сумели выкопать полностью, и вслед за ними мы, дети, набирали с брошенного поля целые мешки картошки.
К осени мама перестала говорить о своей мечте поселиться в Затишье навсегда. К тому времени папу отсылали в Петроград, и было решено, что мы поедем вслед за ним. Началась ликвидация хозяйства. Козу и козла мама продала, кур и уток попросила зарезать. Я не могла понять, почему она не выпустила птиц на волю, но мама терпеливо объяснила, что путь предстоит длительный, и надо взять запас еды. Перед самым нашим отъездом Кудлашка ощенилась. Я наткнулась на ведро, в котором лежали утопленные мамой дети Кудлашки. Признаюсь, что этого поступка я маме никогда не простила. В течение некоторого времени я не могла смотреть ей в глаза. Но Кудлашку мы не смогли увезти, нам твердо сказали, что в поезд ее не пустят.
Куры и утки были прокопчены, собака пристроена у хороших людей, дом сдан городскому комитету, и мы вчетвером погрузились в поезд на Петроград. Ехали мы недели две, стояли иногда на станциях, иногда в поле. Отправлялись без всякого расписания. В вагоне налаживался быт. Я считала свою багажную сетку постоянным домом. У меня появились друзья и враги. В поезде мне было нестерпимо тесно. Я организовывала игры, мы бегали по всему набитому составу, прыгали с полок, норовили выскочить в заснеженное поле, когда поезд останавливался, и вызывали ярость у взрослых пассажиров. Угомонившись, я брала к себе в сетку Наташу и рассказывала ей сказки, изображая при этом льва, тигра и волка, и доводила девочку до слез. Это было мое любимое занятие. Мне влетало, и мама забирала у меня сестренку. Я клялась, что больше не буду, но в следующий раз все повторялось.
Наконец мы дотащились до Петрограда.
Нас никто не встретил. Поезд пришел вечером, опоздав на неделю. Неожиданно мама растерялась. У нас были тюки. На извозчика денег не хватало, мы сидели на вещах, какие-то люди предлагали отвезти нас в Лесное на тележке, но мама понимала, что Сережа и Наташа замерзнут. В Лесное шел трамвай, но с узлами нас не впустили и еще обозвали цыганами. Я предложила маме с детьми поехать в трамвае, нанять тележку, погрузить в нее вещи. И я бралась сопровождать возчика. Мама дала человеку с тачкой адрес и шепнула мне, чтобы я кричала, если старик окажется негодяем. Мы все были почти босыми и после теплого климата Кавказа попали в суровую петроградскую зиму. Мама сняла с себя носки и надела на меня. Старик впрягся в тележку и велел мне идти сзади и следить за тем, чтобы вещи не упали. Пока мы шли по городу, я с интересом смотрела по сторонам, но вот мы вышли в заснеженное поле и я вспомнила мамин совет: «кричи». Вокруг не было ни души. Началась вьюга. Снег забивался в рот, глаза. Ветер раздувал мое пальтишко, руки окоченели. Я попросила старика, чтобы он разрешил мне сесть на тележку. Но в ответ он сказал, что я замерзну, и предложил толкать тележку. Тихо плача от холода и страха, я послушалась его. Мы шли и шли. Появлялись огни каких-то строений, потом исчезали. Мы оказывались снова в поле, и все не было и не было Лесного. Когда мы доехали, мама меня так обцеловала, как будто мы не виделись много лет. Тетя Эля, совсем молоденькая, чем-то меня обтирала, охала от моей худобы — «одни ребра», от моих побелевших пальцев на руках и ногах. Все восторгались тем, что я выросла и говорю по-русски. Она помнила ту французскую девочку, которая некогда приехала из Парижа, а я забыла, начисто забыла, что я прожила первые свои шесть лет во Франции.
Старика, привезшего наши узлы, мама посадила с нами пить чай. Я увидела, что у него доброе лицо и он совершенно не был похож на разбойника. Дуя на чай, он подмигивал мне и говорил о том, как я его боялась. Он угадал мои мысли, а я, согревшись, заливалась счастливым смехом.
Жизнь в Лесном была сказочной. Неожиданно я стала ребенком. Заботу о Наташе и Сереже взяла на себя тетя, а я получила возможность кататься на санках, читать и играть с соседними ребятишками.
Мы переехали в город. Состоялся семейный совет, в котором больше говорил папа. Он был уверен, что я поступлю в школу. Он же меня повел в Алферовское училище[6] на приемные испытания, на которых я провалилась. Помню его возмущение: «Она столько прочитала, знает таблицу умножения, пишет. Но их, видите ли, не устраивают авторы прочитанных девятилетней девочкой книг, они возмущаются, что она пишет печатными буквами, но они забывают, откуда она приехала!» Гнев папы полностью разделяли моя тетя Эля и ее муж. Мама сразу же отдала меня в частную группу.
Мы жили на Фонтанке в большой многокомнатной квартире, но жилой была одна комната, в которой стояла железная буржуйка с длинной трубой. Из стыков этой трубы капала черная жидкость, ее нельзя было отстирать, ею было помечено все наше белье, но зато в комнате было тепло. Частную группу вели Станюковичи, которые жили тоже на Фонтанке, при Доме быта Шереметьевых. Красивый желтый особняк был закрыт, в нем собирались открыть музей. В одном из флигелей, кажется, жила странная дама. Высокая, худая, закутанная в черную шаль, она выделялась своей горделивой осанкой, за что я ее про себя называла королевой. Кирилл Станюкович[7] как-то сказал мне, что она пишет стихи и зовут ее Анной Ахматовой. Ее стихи я прочитала много позже и познакомилась с нею, вернувшись из Парижа. Я ее запомнила во дворе Шереметьевых. С внуками Станюковича — Алешей[8] и Кириллом мы шли после занятий на Моховую в театр Юного зрителя. С тетей Элей и Наташей мы были на спектакле «Конек-Горбунок». Я полностью отключилась от окружающего мира и в какой-то момент вбежала на сцену с криком: «Так нельзя! Это несправедливо!» Меня с трудом успокоили. С тех пор началась моя дружба с актерами. Я могла с моими друзьями присутствовать на репетициях, в костюмерной и на любых спектаклях. Кириллу и Алеше вскоре театр надоел, а я осталась ему верна до своего переезда в Москву.
В Петрограде мне нравилось жить. Наш дом находился в глубине двора-колодца. По Достоевскому именно такой двор должен быть в Петрограде. Чтобы попасть к нам, нужно было пройти еще два таких же колодца, в одном из них находился Зимний сад. Погибшие от мороза пальмы восхищали меня своей необычностью, а сама оранжерея, несмотря на частично выбитые стекла, называлась детьми всех трех дворов почему-то Зимним дворцом.
Улицы никто не чистил, люди по сугробам тащили дрова для буржуек, ящики с посылками «Ара»[9]. Илья тоже посылал нам «Ару». Помню поразившую меня своей белизной муку и яркие акварельные краски, которые я не удержалась и лизнула. Город жил впроголодь, длинные очереди выстраивались у магазинов с ночи. Трамваи ходили редко и были набиты, но все эти трудности мне казались незначительными по сравнению с жизнью в Екатериноградской: здесь нас не презирали за то, что мы беженцы, все одинаково недоедали. Во всяком случае, так мне казалось.