«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное - Страница 72
«Понимаешь ли ты это, — восклицает Иван, — когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ним делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слезами к “Боженьке”, чтобы тот защитил его!
<…> О больших я и потому еще говорить не буду, что кроме того, что они отвратительны и любви не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло, и стали «яко бози». Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем не виновны. Любишь ли ты деток, Алеша? Знаю, что любишь, и тебе будет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить. Если, они на земле тоже страдают, то уж конечно за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь, на земле, непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному!».
Возможно, вопрос о первородном грехе, вскользь затрагиваемый здесь Иваном, сложнее, чем это ему кажется, уже одним тем, что человек, рождаясь и вступая в жизнь, вытесняет из нее кого-то другого. Одно поколение, сменяя другое, тем самым занимает его место; вытесняя отцов, дети принимают на себя не только все преимущества, но и все тяготы, все «долговые обязательства» наследства. Кроме того: каждым вздохом и каждым движением, каждым куском хлеба ребенок прямо или косвенно борется за свою жизнь с другими существами и их уничтожает. «Мы делаем свою жизнь из чужих смертей» (Леонардо да Винчи). В этом смысле далее новорожденный разделяет общую вину — не только «отцов, съевших яблоко», но и всего «падшего» природного мира, членом которого он отныне становится.
При этом остается, однако, в силе, что ребенок ничего не знает о своей вине. Взрослый может чувствовать свою общую, выходящую за пределы отдельного проступка виновность, может принимать страдание, как «наказание Божие» за греховность всей своей жизни, даже за греховность всего человечества. Ребенок же должен воочию видеть связь между проступком и наказанием, иначе он не поймет, за что его наказывают. А так как в случаяе, описываемом Иваном, этого нет, то такие страдания и не могут воспитательно влиять на ребенка. Кроме того, здесь примешивается еще одно обстоятельство. Для того, чтобы страдание могло действовать воспитательно, оно прежде всего не должно губить того, кого оно воспитывает. О каком воспитании может идти речь в таком, например, случае (Иван описывает зверства турок над болгарскими детьми):
«Турок наводит на него пистолет в четырех вершках от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтобы схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему голову».
Нельзя говорить о воспитании там, где нет самого воспитываемого. Может быть, и полезно иногда отшлепать напроказившего мальчишку, но едва ли полезно раздробить ему при этом голову. Идея воспитывающего страдания была любимой идеей самого Достоевского, но здесь приходится, конечно, соблюдать большую осторожность. Если бы всякое страдание возвышало, правила нравственного поведения были бы очень просты: «бей правого и виноватого, возвышай ближнего твоего». Не говоря уже о недопустимости невинного страдания, страдание даже и заслуженное должно соблюдать меру: действие страдания зависит от величины страдания и от сил страдающего.
Поэтому вся проблема заостряется на примере, ставшем уже классическим, который, несмотря на это или именно вследствие этого, необходимо привести — примере затравленного собаками мальчика.
«И вот дворовый мальчик, маленький мальчик, всего восьми лет пустил как-то, играя, камнем и зашиб ногу любимой генеральской гончей… “А, это ты, — оглядел его генерал, — взять его!..” Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… “Гони его!” — командует генерал, “беги, беги!” кричат ему псари, мальчик бежит… “Ату его!” — вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравили в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генерала, кажется, в опеку взяли. Ну… что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!
— Расстрелять! — тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата».
Страдание здесь чрезмерно по своей жестокости и губит страдающего. Оно не свободно и не может быть свободным. Этот пример ясно показывает, что простой ссылки на свободу недостаточно для оправдания зла и страдания, что необходимо ввести еще какие-то дополнительные условия, чтобы страдания, губящие и принижающие, стали возвышающими и исцеляющими.
***
«Я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все — одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, — но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу согласиться!»
Возможно, что в некоторых случаях страдания идут на пользу страдающему. Но достаточно хоть одного случая неоправданного страдания, чтобы поставить под сомнение весь мировой порядок, основанный на страдании. А такие случаи, несомненно, есть. Кто же виноват в этом? Конечно, в первую очередь тот, кто установил этот порядок, кто его допускает, кто его терпит, — Творец мира, Бог. Само существование Бога не ставится Иваном под сомнение — он принимает это существование, как предпосылку. Можно сказать даже больше: Иван вообще не интересуется вопросом, существует ли Бог как личность или Он — только идея, созданная самим человеком.
«Видишь, голубчик, был один старый грешник, в восемнадцатом столетии, который изрек, что если не было Бога, то следовало бы его выдумать, s’il n’existait pas Dieu il faundrait l’inventer[195]. И действительно, человек выдумал Бога. И не то странно, и не то было бы дивно, что Бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль, — мысль о необходимости Бога — могла залезть в голову такому дикому и злому животному, каков человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку. Что же до меня, то я давно уже положил не думать об этом: человек ли создал Бога или Бог человека?»
Даже в том случае, если человек сам создал идею Бога, эта идея руководит человеком во всей его исторической жизни, она, как ведущий идеал, определяет все ее направление, и в этом смысле играет такую же творческую, формирующую роль, как и личный Бог.
Своим заявлением Иван переносит проблему в чисто моральную плоскость; его размышления сохраняют силу даже и для атеиста, только суд над Богом-существом превращается в таком случае в суд над Богом-идеей: правилен ли поставленный идеал, можно ли к нему стремиться, можно ли жить им? С другой стороны, даже допуская реальное наличие всесильной первопричины мира, мы логически не обязаны еще этим допускать и ее нравственную высоту, мир мог быть создан могучей, но слепой и совершенно равнодушной к нравственной стороне вопроса силой.
Судя по качествам нашего мира, это представляется — на первый взгляд по крайней мере — вполне возможным. Проблема зла и страдания естественно упирается в проблему теодицеи — проблему «оправдания Бога»: как совместить всемогущество Бога с Его всеблагостью, почему, имея власть уничтожить зло, Он этого не делает? Христианство, отрицая всякие компромиссы, требует признания и всемогущества и всеблагости в полной мере; в философии же нередко встречаются отклонения в ту или другую сторону. Ивану мир кажется злым, и, не отрицая существования Бога как его создателя, он отрицает возможность нравственного оправдания Бога — оправдания именно в данном пункте — сотворения именно данного, злого мира. Это не неверие, а отказ от подчинения Богу, отсюда — Алешино словечко: «бунт». Даже если справедливость и будет когда-нибудь восстановлена, зло покарано, добро вознаграждено, путь к этой будущей гармонии все же усеян такими жестокостями, что уже заранее ее дискредитирует.