Я пишу теперь совершенно иначе - Страница 2
— Я с жадностью прочел вашу, Александр Евсеевич, главу «Сотворение кумира» в газете «Литературная Россия» и очень высокого мнения о ней, написано мастерски...
— Да я напечатал у них эту главу. Она одна из десяти глав этой повести. Вслед за этой повестью я написал еще одну повесть, которая называется «Кавалеры меняют дам». Эта повесть о Юрии Нагибине. В середине 60-х годов я работал на «Мосфильме» главным редактором сценарной коллегии. Только что, после многих тревог и треволнений, вышел на экраны фильм «Председатель», поставленный Алексеем Салтыковым по сценарию Юрия Нагибина. Успех фильма был ошеломляющим. По накалу гражданской страсти и по искусству это было прорывом к высокой правде, недоступной дотоле. И тогда же Нагибин предложил «Мосфильму» заявку на новый киносценарий, связь которого с «Председателем» явствовала уже из названия — «Директор». В заявке автор без обиняков сообщал, что в последние годы войны волею судьбы он вошел в семью одного из столпов отечественного автомобилестроения Лихачева, женившись на его дочери. Яркая биография этого человека — революционного матроса, чекиста, выдвиженца, ставшего красным директором крупнейшего предприятия, в конце концов, получившего его имя, — была сюжетной канвой сценария. Члены сценарной коллегии не то чтобы с радостью, но с ликованием приняли эту заявку, а через некоторое время — готовый литературный сценарий. Фильм «Директор» ставил тот же Алексей Салтыков. В заглавной роли снимался Евгений Урбанский — молодой, неотразимо красивый, мужественный актер, находившийся в ту пору в расцвете таланта и популярности. Увы, он погиб именно на съемках этого фильма. В пустыне Каракум, в эпизоде, где автомобиль, участвующий в международном пробеге, совершает прыжок с песчаного бархана, — машина перевернулась, сидевший за рулем каскадер отделался ушибами, а Урбанский, напросившийся участвовать в трюке, переломил шейный позвонок. Люди из съемочной группы бросились к упавшей на крышу машине, а камера бесстрастно продолжала снимать происходящее, — и мы увидели все это на студийном экране... Лишь через несколько лет, когда боль утраты несколько утихла, Салтыков вернулся к реализации «Директора». Было предложение включить в новую ленту все эпизоды, снятые ранее с Урбанским и даже сам момент катастрофы, а остальное доснять с другим актером. Но режиссер инстинктивно сторонился всего, что напоминало о трагедии, и предпочел снять новую версию картины с Николаем Губенко в заглавной роли. Эта версия и пошла в прокат, хотя и не снискала успеха, подобного успеху «Председателя». Что же касается отснятого материала, то он частично, включая уникальные кадры катастрофы в пустыне Каракум, вошел в мемориальный фильм «Евгений Урбанский». Оба фильма и поныне время от времени показывают на телеэкране. И если вам случится смотреть эти ленты, вы непременно обратите внимание на колоритный и трогательный образ невесты героя (в фильме он — Зворыкин, в повести «Моя золотая теща» — Звягинцев): светловолосой русской красавицы, которую сыграла Светлана Жгун, а до нее, в злосчастной первой версии, другая актриса, имя которой запамятовал даже автор сценария, — потрясенная гибелью Урбанского, она больше не снималась в кино. Этот женский образ — предтеча Татьяны Алексеевны Звягинцевой, пленительной, загадочной и грешной героини повести «Моя золотая теща». На склоне лет Нагибин решил досказать ранее недосказанное, может быть, даже табуированное в сознании писателя. В Пике понимали, что публикация «Моей золотой тещи» чревата скандалом, ведь риск не исчерпывался сценами запретной любви зятя и тещи. Нет, повесть содержала и остросоциальную картину нравов верхушки советского общества при Сталине, пуританских лишь декларативно и внешне, а на поверку — разнузданных до предела. Но вместе с тем мы понимали, что «Моя золотая теща» — пожалуй, лучшее из написанного Нагибиным, что она достигает классических образцов литературы. В этом плане можно воспринять как иронию строки нагибинского письма, о котором я еще скажу, где говорится о «русском Генри Миллере». Его «Тропик Рака» в России прочли взахлеб с полувековым опозданием даже профессиональные писатели. И он уже не мог повлиять на русских писателей старших поколений столь же магически и соблазнительно, как на писателей Америки 30-х годов. Кроме того, «Тропик Рака», как и «Праздник, который всегда с тобой» Хемингуэя, — это в первую очередь апология Парижа, а уж во вторую или даже в третью очередь — апология любви. Повесть же Юрия Нагибина «Моя золотая теща» — это, прежде всего гимн всесильной любви. Ее литературные истоки — в мифах античности о запретных и фатальных страстях, в традициях древнегреческого любовного романа (не случайно уже в следующей своей вещи Нагибин обозначит эту преемственность заглавием: «Дафнис и Хлоя эпохи...»), в упоении любви персонажей «Манон Леско». Позднее критика укажет еще на родство «Моей золотой тещи» набоковской «Лолите» («контр-Лолита» — сформулирует это Анна Малышева в «Независимой газете»). Но все это будет сказано уже после ухода автора... А в Пике он при жизни услышал все это и, кажется, был счастлив… Вам, Юрий Александрович, близка эта тема так же, как мне, и Юрий Нагибин вам так же близок был, как мне. Вы его издатель, и я его издатель. По канве моего долгого знакомства и человеческой долгой дружбы с Юрием Нагибиным я написал повесть "Кавалеры меняют дам" — о нем и о себе, о его женах, о его романах, о его конце, о том, как я издал его последнюю повесть и роман «Дафнис и Хлоя». Вот, коротко говоря, Юрий Александрович, это две мои новые книги. Я ведь давно ничего не писал. У меня был период молчания, осознания всего того, что произошло со страной под названием СССР... О Нагибине вещь выйдет в одной книге вместе с «Пиром в Одессе...», а книга будет называться «Пир в Одессе после холеры», повести там будут две.
— Мне бы хотелось все-таки немножко вернуться к истокам. Меня всегда чрезвычайно интересует, каким образом человек становится писателем. Чего ему не живется? Работал бы инженером в Госплане, или сварщиком на ЗИЛе, или хирургом в клинике. Так нет же, подавайте ему перо и бумагу, место на полке между Толстым и Пушкиным, и вечность! Как вы, Александр Евсеевич, первый раз что-то написали, зарифмовали что-то, был ли это просто импульс, или нечто иное, в связи с чем, почему, для чего? Что такое для вас писательство, шире могу спросить?
— Я писал стихи, как пишут мальчишки, видимо... Круг чтения, вы знаете, в этом не сыграл никакой роли. Он был хаотичен, совершенно, потому что из естественных вначале Пушкина, Лермонтова потом странным образом проявился интерес к советским поэтам, таким, как Багрицкий, как Светлов, как Михаил Голодный. Потом, уже в юности, как ко всем, пришли ко мне Блок, Пастернак, пришла Ахматова, это все еще было в юные годы. Маяковский, конечно, интересовал меня тоже. Но вы знаете, дальше меня больше ничего не интересовало. В первом приближении, что ли, я очертил тот круг поэтов, на котором я пытался проявить себя. Здесь для понимания существа дела важно сказать следующее. И я, и Володя Солоухин по окончании военной службы (я окончил артиллерийскую спецшколу в 1946 году, а он отслужил в полку специального назначения), мы были демобилизованы, и еще накануне демобилизации нас рекомендовали в Литературный институт имени Горького. Рекомендовали нас Владимир Луговской и Павел Антокольский, который тоже знал наши стихи и приходил в литобъединение. Так мы с Володей Солоухиным оказались вместе на первом курсе Литературного института, как поэты. Вы знаете, у кого мы в семинаре учились? Воспитанники Луговского и Антокольского, мы оказались в семинаре Василия Васильевича Казина, понимаете, как случилось, Юрий Александрович, и Женя Винокуров там же, и другие очень хорошие поэты. Худого слова я о Казине не скажу. Он не ломал нас, не мешал нам. Но понимаете, однажды до конца не понятным для меня образом еще в раннюю пору поэтическую работы в Литературном институте, я вдруг раньше Володи почувствовал, что у меня кончается поэтическое дыхание, что это не мое. Начались метания, началось отчаянье. Я перешел в семинар драматургии к Крону Александру Александровичу. Написал несколько пьес. Что-то напечатано было, что-то нет, и только после этого я начал писать прозу, причем опять-таки одновременно с Володей Солоухиным. Это было уже начало пятидесятых годов. Мы в 1946 году поступили, я на год отстал, потому что я уехал в Коми АССР... Кое-что из первых стихов я напечатал. Но до книжки не дошел. Многотиражки, «Московский комсомолец», понимаете, какой был праздник, когда я там напечатался. В 1951 году окончил институт Солоухин, а я на год позже, потому что я перешел на заочку, я уже был связан с Севером. И, стало быть, нас троих, Володю Солоухина, Володю Тендрякова и меня, пригласили в «Огонек» внештатными корреспондентами. Это было очень кстати, даже можно сказать, что нам несказанно повезло, ибо попасть в прессу было тогда практически невозможно, и мы там работали. Так что проза началась с «огоньковских» очерков. Хотя Тендряков, конечно, раньше — он же пришел как прозаик в Литинститут. То есть, нам там поручали писать очерк на какую-то тему. Посылали, предлагали, куда ехать. Сибирь, там, скажем, Кузнецкий металлургический комбинат, или на Украину, в Красный Лиман, на Север... Производственный очерк. Рабочие будни. Но это — «Огонек», это миллионный тираж в то время! Мы даже стали известными сначала, как очеркисты «Огонька». А потом пошла уже проза. Я понял, что мне с самого начала нужно было писать прозу. Но, я не думаю, что я большой срок какой-то упустил. Нет, все началось честно, все началось, когда должно было начаться.