Я обслуживал английского короля - Страница 17
Дорога, которую я поддерживал в порядке и засыпал щебнем, который сам должен был и дробить, эта дорога походила на мою жизнь, позади меня она зарастала сорняками и травой точно так же, как зарастала и впереди меня. Только тот участок, где я работал, только там были явны следы моих рук. Ливневые грозы и постоянные дожди смывали почву вместе с песком и гравием и заливали мою работу, но я не сердился, и не ругался, и не проклинал судьбу, а терпеливо отправлялся на работу и весь летний день с тачкой и лопатой возил песок и гравий, но не для того, чтобы улучшить дорогу, а для того, чтобы еще раз проехать с подводой и лошаденкой. Однажды после дождя смыло целый поворот, и мне понадобилась почти неделя, чтобы попасть туда, где я закончил ремонт неделю назад, но с тем большей сосредоточенностью я отправлялся утром на работу, поставленная цель попасть в другой конец моего маленького шоссе убавляла усталость. И когда через неделю я смог проехать, и даже на подводе, я с гордостью смотрел на свою работу, которую будто и не делал, только вернул шоссе в прежнее состояние, никто бы не поверил и никто бы не похвалил меня, никто бы не засчитал мне эти шестьдесят часов работы, только пес, и коза, и лошадь, и кошка, но они не могли выдать мне свидетельство. Но прошло время, когда я выставлялся на глаза людям и получал похвалу, это все спало с меня. Так почти целый месяц я ничего не делал, только надрывался от солнышка до солнышка, чтобы поддерживать дорогу в том состоянии, в каком она была, когда я принялся за работу. Впрочем, чем дальше, тем больше я считал ремонт этой дороги ремонтом своей жизни, и когда прошлое являлось передо мной, мне казалось, будто все случилось с кем-то другим, будто вся моя жизнь и даже я сам герои романа, книги, которую написал кто-то другой, но ключ к этой книге жизни есть только у меня одного, единственный свидетель моей жизни я сам, даже если моя дорога и зарастала с начала и до конца сорняками. Но воспоминаниями, будто кайлом и лопатой, я сохранял проезжей дорогу в прошлое моей жизни, чтобы мысленно я мог попасть туда, куда захотелось, вспомнить то, что вздумалось. Когда я заканчивал починку дороги, тогда отбивал косу и косил по обочинам траву, в хорошую погоду сушил сено и снова косил, а после обеда отвозил это сено на сеновал, я готовился к зиме, о которой мне сказали, что она тянется тут почти шесть месяцев… Раз в неделю я запрягал лошаденку и отправлялся за покупками, я поворачивал вместе с дорогой и с ремонтированного шоссе постепенно съезжал на проселок, по которому никто не ездил, я оглядывался и видел следы колес телеги и после дождя следы подков лошади, миновав две брошенные деревни, я попадал на настоящее шоссе, на его лице я видел морщины от грузовых машин и в пыли у обочины отпечатки шин велосипедов и мотоциклов, транспорта рабочих лесного управления и солдат, которые по этому шоссе отправлялись на работу и на патрулирование или возвращались домой. Когда я покупал в лавке консервы, и колбасу, и большой каравай хлеба, я останавливался у пивной, жители деревни и хозяин подсаживались и допытывались у меня, нравится ли мне в горах, в этих обезлюдевших местах. И я с восторгом объяснял им, что в жизни нигде и никто такого, как у них, не видел, я рассказывал так, будто попал сюда проездом на машине или экскурсантом всего лишь на два-три дня, я говорил как турист, как человек, восхищенный природой, как горожанин, который всегда, едва приедет в деревню, так и начинает болтать романтическую бессмыслицу о том, как красивы леса, как прекрасны в облаках вершины гор и с каким удовольствием он якобы поселился бы тут навсегда, так тут прекрасно… В этой пивной я сбивчиво рассуждал о том, что есть у красоты и другая сторона, что красота этого края гор и лесов, что эта красота зависит от того, как умеет человек любить и неприятное, заброшенное, любить этот край и в те часы, дни и недели, когда идет дождь и когда быстро темнеет, когда человек сидит у печки и думает, что уже десять вечера, а еще только полседьмого, любить беседу с самим собой и разговор с лошадью, собакой, и кошкой, и козой, но все же когда человеку милей всего говорить с самим собой, сначала тихо, будто играть в какой-то кинематограф, вспоминать и перебирать картины прошлого, но потом, подобно мне, он начинает сам с собой беседовать, советовать себе, спрашивать, самому себе задавать вопросы, выслушивать ответы, сам у себя выведывать самое тайное, будто прокурор выдвигать против себя обвинения и защищаться и, так попеременно разговаривая с самим собой, добираться до смысла жизни, не к тому, что было и случилось уже давным-давно, но к тому, что впереди, спрашивать, что это за дорога, которую я одолел и которую еще предстоит одолеть, и мне кажется, что еще есть время через размышления обрести такой покой, который защитит человека от желания убежать от одиночества, убежать от самых главных вопросов, которые человек должен иметь силу и смелость задавать себе… И вот я, дорожный рабочий, каждую субботу до самого вечера сидел в пивной, и чем дольше я в ней сидел, тем больше выкладывал людям, тем чаще вспоминал о лошаденке, стоявшей перед пивной, об искрящемся одиночестве в том моем новом доме, я видел, что люди затемняют мне то, что я хотел бы узнать и познать, что люди впустую растрачивают часы и дни, как, бывало, растрачивал я, они отодвигают те вопросы, на которые однажды им придется ответить, если будет у них то счастье, что перед смертью останется на это время… в сущности, в этой пивной я всегда приходил к мысли, что суть жизни в расспрашивании самого себя о смерти, как я буду вести себя, когда придет мой час, что, в сущности, это не просто расспрашивание самого себя о смерти, но это разговор перед лицом бесконечности и вечности, что сам поиск понимания смерти есть начало мышления в прекрасном и о прекрасном, потому что наслаждение бессмысленностью своей дороги в любом случае заканчивается преждевременным с точки зрения вечности уходом, это наслаждение и переживание своей гибели, оно наполняет человека горечью, а значит, красотой. И вот в этой пивной я уже стал посмешищем для всех, я допытывался у каждого, где бы он хотел быть похоронен, и все сначала пугались, но потом смеялись до слез и спрашивали в свою очередь меня, где бы я хотел быть похоронен, если выпадет мне такое счастье, что найдут меня вовремя, потому что предпоследнего дорожного рабочего нашли только весной, и он был весь обглодан землеройками, мышами и лисами, и похоронили всего лишь связку костей, вроде пучка спаржи. И я с удовольствием рассказывал о своей могиле, если я умру тут, и если станут хоронить хотя бы одну необгрызанную кость да череп, оставшиеся от меня, то я хотел бы быть похороненным на том кладбище, что на вершине, чтобы лежать на гребне склона, и чтобы мой гроб раскололся по этой разделительной линии, и чтобы стекало в дождь то, что от меня осталось, на две стороны света, чтобы ручейки воды уносили часть меня в Чехию, а другую часть чтобы ручейки уносили через колючую проволоку границ в Дунай, что я желал бы быть гражданином мира, поэтому после смерти пусть Влтава уносит меня в Лабу и оттуда в Северное море, а другую оставшуюся от меня часть пусть Дунай уносит в Черное море, и через оба моря я попаду в Атлантический океан… посетители пивной затихали, таращили на меня глаза, а я вставал и уезжал домой, эти вопросы развлекали всю деревню, а я так отвечал почти всякий раз, как приезжал, всегда под конец они задавали мне эти вопросы, они спрашивали: что, если бы вы умерли в Праге? а в Брно? а что, если бы вы умерли в Протеёве, что, если бы вас сожрали волки? И я всякий раз придумывал все так, как следовало бы по лекциям профессора литературы, мол, человек не исчезает ни духовно, ни физически, он только меняется, с ним происходит метаморфоза, однажды с Марцелой они разбирали стихотворение поэта, которого называли Сэндберг, [34]о том, из чего состоит человек, что в нем есть фосфор, а из этого фосфора получилось бы десять коробок спичек, что в нем есть железо, а из этого железа можно выковать гвоздь, на котором человек мог бы повеситься, что в нем есть вода, а на этой воде можно бы сварить десять литров супа из потрошков… я рассказывал об этом жителям деревни, и они пугались, и боялись меня, и морщились от того, что их ждет… поэтому они предпочитали мои рассказы о том, что будет с ними, если они умрут тут. И вот однажды ночью мы пошли на кладбище на холме, и я показал им свободные места, откуда, если будут там похоронены, они попадут одной половиной в Северное море, а другой половиной в Черное море, главное, положить гроб поперек холма, как на гребень крыши… Потом я возвращался с покупками домой и дорогой размышлял, всю дорогу я развлекался, снова перебирал все, что за день наговорил и сделал, и спрашивал себя, правильно ли я сказал или сделал, и правильным я считал только то, отчего мне самому было весело, не так весело, как детям или пьяным, но так, как учил меня пан профессор французской литературы, веселье как метафизическая потребность, если человека что-то веселит, так это и есть оно, вы — потомство злое, глупое и преступное, и он нас так ругал, чтобы привести туда, куда хотел, чтобы весельем была для нас поэзия, предметы, и события прекрасные, и красота, влияние и назначение которой всегда направлены к вечности, потому что влияние и значение красоты всегда направлены к трансцендентному, то есть в бесконечность и вечность. Еще для этого моего жилища, шинка, пивной, которая была одновременно и танцевальным залом на случай, если бы я уже не мог иначе и мне бы страстно захотелось, чтобы кто-нибудь был со мной, чтобы пришел хоть какой человек, так вот, еще до зимы я собрал в деревне большие старые зеркала, несколько штук, мне отдавали их даром, люди рады были от них избавиться, говорили, что когда в них смотрят, так в зеркале появляются жившие тут немцы, я обложил их одеялами и газетами… и привез домой, целый день я вбивал в стены колышки и на эти колышки навешивал зеркала, всю стену я завесил зеркалами… и тут я уже был не один, когда я возвращался домой, всегда радовался, как пойду сам себе навстречу, сам себе поклонюсь в зеркале и пожелаю доброго вечера, и до той поры, пока не пойду спать, тоже буду не один, будет нас тут двое, что из того, что мы будем делать одинаковые движения, с тем большей реальностью я могу задавать себе вопросы… и когда я ухожу, поворачиваюсь спиной, куда девается тот, в зеркале, мой двойник, он в каждом зеркале, и все же ухожу и удаляюсь из комнаты я один… этот образ я не сумел додумать, почему, когда ухожу, я не вижу себя, почему опять вижу свое лицо, только когда поверну голову но не свою спину, для этого нужно бы еще где-то зеркало. Так у меня начало появляться осязательное впечатление от вещей, которые были невидимы, но присутствовали, невероятное становилось реальным, когда бы я ни возвращался после субботних покупок или с зарплатой, я останавливался у подножия холма, где наверху кладбище, спускался к ручейку, в который по бокам вливались струйки родников и ручейков еще более маленьких, и здесь в этом месте непрестанно падала со скалы вода, и я каждый раз умывался, обмывал лицо, вода была холодная и прозрачная, и я мог представить, как все время сверху с кладбища и до самого ручейка стекают соки тех похороненных, конечно, прежде чем попасть сюда, они были перегнаны и процежены прекрасной землей, которая умеет делать из трупов гвозди, на которых можно повеситься, и прозрачную воду, которой я умываю лицо, так же как через много лет где-нибудь кто-то будет умывать лицо моей метаморфозой, кто-то чиркнет спичку из фосфора моего тела… и я всегда не мог удержаться и пил воду из этого ручейка под кладбищем, сначала я эту воду пробовал, будто дегустатор вино, и так же, как врач знает целебные ванны и знаток вин обнаружит в рислинге запах паровозов, проезжавших ежедневно сотнями мимо виноградников, или запах костра, который каждый день разводят виноградари, чтобы подогреть завтрак или обед, и точно так же, как дым можно распознать в букете рислинга, так и я пробовал покойников, давно похороненных там, на погосте наверху, я пробовал их, наверно, для того же, для чего привез зеркала, только ради того, чтобы сберечь отражения смотревшихся в них немцев, которые уехали годы назад, но их запах еще хранится в этом зеркале, в которое я каждый день подолгу гляжу, в котором я прохаживаюсь и так же, как в воде, угадываю покойников, я прохаживаюсь и касаюсь, будто струн, портретов, вряд ли видимых, но для человека, для которого невероятное стало реальным, эти люди реальны, и я спотыкался о портреты девушек в дирндлах, о мебель позади них, о сцены из жизни немецких семей… И эти деревенские жители, которые подарили мне зеркала, а я за это дал им поглядеть в зеркало будущего, что ждет их на кладбище, так вот, они перед самой Родительской субботой застрелили моего пса, я его научил, собственно, он научился сам, как-то раз я повесил на шею ему сумку с тем, что он пойдет со мной за покупками, но увидел, что он побежал по дороге к деревне без меня, тогда я написал на пробу записку что надо, и он побежал и через два часа вернулся и положил сумку с покупками… вот, вместо того чтобы ездить с лошаденкой, почти через день я посылал овчарку с сумкой, чтобы она принесла покупки… и вот однажды, когда эти деревенские знакомые напрасно прождали меня и приметили моего пса, что он несет покупки вместо меня, вот они и застрелили мою собаку, чтобы я приходил к ним в пивную… и я плакал, неделю я оплакивал овчарку, и потом, только я запряг лошадь, как выпал первый снег, я отправился за зарплатой и большими закупками на зиму, деревенским жителям я все простил, потому что они скучали без меня, они уже не смеялись надо мной, потому что по-другому эти высокие не могли, не могли без меня в пивной жить, они сказали, что нет у них другой радости, они не желали мне смерти, но хотели, чтобы раз в неделю я приезжал к ним, потому что церковь далеко, а я умею говорить лучше, чем священник… Пес еще вернулся ко мне, они прострелили ему плечо, но он еще приплелся с покупками, я успел его погладить, принести кусочек сахара как признание и награду, но этот кусочек он уже не взял, он положил голову мне на колени и медленно так умирал, над нами склонилась лошадь, принюхивалась к собаке, пришли и коза и кошка, которая спала вместе с овчаркой, но мне никогда не позволяла себя погладить, и больше всего она, наверно, любила меня на расстоянии, когда я разговаривал с ней, она ложилась на спину, извивалась, и крутилась, и тянулась ко мне и глазами и коготками, будто я почесывал ей шейку или гладил шерстку, но стоило мне протянуть руку, всякий раз эта сила робости буквально пулей отбрасывала ее в сторону от моих пальцев… кошка пришла и, как обычно, притулилась к боку овчарки, потом я положил на нее ладонь, а она так и глядела в угасающие глаза собаки, и я ее гладил, она взглянула на меня, и было для нее так ужасно, что я ее гладил, но она преодолела свой ужас, потому что умирал ее друг, она предпочла закрыть глаза и уткнуться в собачью шерсть, чтобы не видеть того, что приводило ее в ужас, но о чем она мечтала.