Я обслуживал английского короля - Страница 12
Так невероятное еще раз стало реальным, меня больше не было в «Корзиночке», год назад я уехал и тоже прощался, тоже махал рукой, прежде чем коляска исчезла за холмом, тоже плакал по дороге и потом поездом отправился на новое место. Те драгоценные марки лежали у меня в обыкновенном чемоданчике с едой, в фибровом чемодане, который кто-то выбросил, а я подобрал, я определил по каталогу Цумштайна ценность некоторых марок и сразу же понял, что мне уже не придется устилать пол своей комнаты стокроновыми купюрами, что если бы я из сотенных сделал обои и обклеил ими потолок, и прихожую, и уборную, и кухню — всю квартиру бы облепил зелеными стокроновыми квадратиками, так и это не могло бы сравняться с суммой, которую в свое время я выручу за марки, только за четыре марки, судя по каталогу Цумштайна, я мог получить столько, что стал бы миллионером, и вот в уме я рассчитывал, как когда-нибудь вернусь, немцы войну уже проиграли, скоро им конец, и этого нельзя не видеть, потому что, когда приезжал любой высший офицер, по его лицу я читал положение на фронте, их лица стали моими газетами и сводками о боевых действиях, и если бы они вставили в глаза сверкающие монокли, я все равно бы понял, и если бы одели черные очки, я все равно бы увидел, чем дело кончится, и если бы натянули на лицо сетку, какую-то черную маску, я догадался бы по походке, по их генеральской выправке и поведению, что происходит на местах боев… и вот я ходил по перрону, и вздумалось мне посмотреть на себя в зеркало, я поглядел и вдруг увидел себя со стороны, как тех немцев из всех областей, со всеми отпечатками профессий, и болезней, и слабостей, и пристрастий, которые я, потому что обслуживал эфиопского императора, разгадывал, ведь все же я был учеником пана метрдотеля Скршиванека, который обслуживал английского короля, и вот поглядел я на себя этим проницательным взглядом и увидел себя таким, каким еще не знал, я увидел «сокола», который, когда казнили чешских патриотов, позволил осматривать себя нацистским врачам, чтобы установить, способен ли он сожительствовать с немецкой учительницей физкультуры, и в то время, когда немцы развязали войну с Россией, я устроил свадьбу и распевал «Die Reihen dicht geschlossen», и в то время, когда дома люди мучились, я прекрасно себя чувствовал в немецких отелях и гостиницах, где обслуживал немецкую армию и эсэсовцев, и когда война кончится, мне никогда не вернуться в Прагу, я увидел, как где-то меня собираются повесить, но я понимал, что и сам приговорю себя и повешусь на первом же фонаре, что в лучшем случае я приговорю себя к десяти годам и больше… и вот я стоял и смотрел на утреннем вокзале, совершенно пустом, смотрел на себя как на гостя, который идет навстречу, а потом удаляется от меня, но я, который обслуживал эфиопского императора, я приговорен к правде, и с тем же любопытством, с каким любовался страданиями и тайнами чужих людей, теперь тем же самым взглядом я смотрел на себя, и мне от этого взгляда было плохо, особенно когда я думал о своей мечте стать миллионером и показать Праге и всем владельцам отелей, что я один из них, и не просто один из них, а может, и выше их, что исключительно и только от меня, от того, что я теперь сделаю, зависит, смогу ли я вернуться домой и купить самый большой отель, сравняться и со Шроубеком, и с паном Брандейсом, с теми «соколами», которые меня презирали и с которыми можно разговаривать, только чувствуя свою силу, силу моего чемоданчика, благодаря которому только за четыре марки, которые Лиза отобрала где-то в Варшаве или Лемберге, [17]я куплю отель… отель «Дитие»… а может, купить что-то в Австрии или Швейцарии? Я советовался со своим отражением в зеркале, и за моей спиной тихо проходил скорый поезд, военный госпиталь с фронта… и когда он остановился, я увидел в зеркале опущенные шторы, и вот одна штора поднялась, чья-то рука отпустила шнурок, и в купе лежала женщина в женском ночном белье, она зевала так, что открывалась вся нижняя челюсть, протирала глаза, смотрела заспанными глазами: где остановился поезд? Я глядел, и она тоже, и это была Лиза, моя жена, я увидел, как она выскочила из вагона и промелькнула, отделенная забором, и выбежала в чем была, и прежде чем я успел сообразить, она уже повисла у меня на шее и целовала меня, как до свадьбы, и я, который обслуживал эфиопского императора, я видел, что она изменилась, как менялись те офицеры, которые приезжали с фронта и в «Корзиночке» проводили счастливую неделю с женой или любовницей, точно так же и Лиза, наверно, видела и пережила невероятное, которое стало реальным… и она опять стала учительницей физкультуры, она везла военный транспорт калек туда же, куда ехал я, в Хомутов, в военный госпиталь у озера, и только я влез со своим чемоданчиком, как сразу же поезд тронулся, я вошел в купе к Лизе, и пока за спущенной шторой и запертой дверью снимал рубашку, она млела, как до свадьбы, потому что эта война, наверно, сделала ее свободной, смиренной, в отплату за прежнее она раздела меня, голые, мы лежали в объятиях друг друга, она позволила мне целовать ей живот и вообще все в ритме движения поезда и соприкасавшихся и на пружинах поднимавшихся буферов… На вокзале в Хомутове уже ждали санитарные машины, и грузовики, и специальные автобусы, такие передвижные больницы на шести колесах, я не слышал, что Лиза докладывала начальнику вокзала, потому как стоял в конце чисто выметенного перрона, мне позволили там стоять только потому, что я вышел с Лизой, потом принялись выгружать то, что прямо с фронта привез поезд, — свеженьких калек, пригодных для транспортировки, с ампутированными ногами, одной или обеими, их погружали в машины и автобусы, полный перрон калек, и когда я на них смотрел, то угадывал в них, хотя я их и не знал, тех, кто приезжал на случку в городок над Дечином, тех, кто прощался в «Корзиночке», я видел завершающую сцену их комедии, их театра, их кинематографа. С первой машиной я поехал туда, куда меня определили, — в столовую военного госпиталя, с чемоданчиком на коленях, кожаный чемодан я бросил на крышу в багажник между солдатскими рюкзаками и ранцами. В тот день я обошел окрестности и лагерь, который растянулся у подножия холма, такого черешневого и вишневого сада, спускавшегося к самому озеру, наполнявшемуся водой из квасцовых скал, еще и теперь похожему на Генисаретское озеро [18]или на священную реку Ганг, потому что служители отвозили калек с гниющими после ампутации ранами на длинные молы этого озера, где не было ни одного насекомого, ни одной рыбки, вообще все в этой воде дохло, и уж никогда, пока вытекает вода из квасцовых скал, никогда не появится тут жизнь, вот тут на берегу и лежали калеки, которые уже чуть подлечились, медленно плавали, у кого не было одной ноги ниже колена, у кого обеих, у некоторых вообще не было ног, только туловища, они, как лягушки, двигали в воде руками, из глубокого озера торчали их головы, выглядело все так, как в бассейнах над Дечином, казалось, что это те же молодцы, вот они подплывали, пробыв в озере, сколько велел врач, подтягивались на руках и выползали на берег, как черепахи, и оставались лежать и ждать, пока служители завернут их в купальные халаты и теплые одеяла и медленно, одного за другим, целые сотни, по сбегающим вниз и растресканным молам повезут на главное плато перед столовой, где играл дамский оркестр и подавали еду… Больше всего меня волновало отделение с поврежденными позвоночниками, те, что таскали за собой нижнюю часть тела, на суше и в воде они походили на русалок, и еще безногие, с таким маленьким туловищем, будто голова сидела прямо на ногах, но они любили играть в пинг-понг, у них были складные хромированные коляски, на которых они умели так быстро передвигаться, что играли в футбол, только вместо ног пользовались руками, и вообще чуть оживут, все одноногие и безрукие, с обгорелыми головами — у всех такая ужасная охота к жизни, бывало, они играли в футбол и пинг-понг, и в этот гандбол до самой темноты, а я трубил на горне вроде бы зорю, сзывал их к ужину, и все, когда приезжали на своих колясках или ковыляли на костылях, все светились здоровьем, потому что отделение, в котором я подавал еду, называлось реабилитационным, а в трех остальных раненым на фронте врачи делали операции и потом лечили электричеством и ионтофорезом… У меня из-за этих калек иногда возникали видения, картины, каких на самом деле не было, я все время видел конечности, которые они потеряли, и так получалось, что недостающие руки-ноги мелькали передо мной, а существующие для меня исчезали, и тогда я пугался — что же, собственно, я вижу? И вот я всегда приставлял палец ко лбу и говорил себе: почему ты так видишь? Потому что ты обслуживал эфиопского императора, потому что тебя учил метрдотель Скршиванек, который обслуживал английского короля. Раз в неделю мы с Лизой ездили к сыночку в Хеб в отель «У города Амстердама»… Лиза теперь снова принялась за плавание, вот такая она была, все время она полоскалась в квасцовом озере и от купания стала как бронзовая статуэтка, такая крепкая и красивая, что я не мог дождаться, когда мы будем вместе, и Лиза будет ходить по дому голая, и мы опустим занавеси, и вообще Лиза совершенно переменилась. Она накупила книг какого-то имперского спортсмена Фура или Фука о культуре голого тела, примкнула к нудистам, хотя и не вступала в их общество, утром она подавала кофе в одной юбке, а иной раз приходила и голышом, и когда посмотрит на меня, так удовлетворенно кивнет и улыбнется, потому что по моим глазам она видела, что она мне нравится и что она теперь красивая… Но с Зигфридом, нашим сыночком, было мучение, любую вещь, которая попадала ему в руки, он первым делом швырял, пока однажды, когда ползал по полу «Города Амстердама», не нашел молоток, и дедушка шутки ради не дал ему гвоздик, и эта кроха наставил гвоздик и одним ударом забил его в пол… с тех пор наш мальчик, когда остальные дети играли с погремушками и медвежатами, когда другие дети уже бегали, наш Зигфрид ползал по полу и кричал, пока не давали ему молоточек и гвоздики, а он всаживал их в пол, одна радость для него, и когда остальные дети уже начинали болтать, наш сыночек не только что не ходил, но и не говорил даже «мама», но если он видел молоток и гвозди, так весь дрожал, и если он был наверху, так «Город Амстердам» содрогался от ударов молотка, и пол блестел от вбитых гвоздей, и потому у него правая рука стала как у взрослого, даже издали было видно его сильное предплечье, и когда мы приезжали его навестить, так всякий раз я этого не выдерживал, впрочем, сынок ни меня, ни свою мать не узнавал, ничего не требовал, только бы опять ему дали молоток и гвозди, а гвозди были по ордеру, или по карточкам, или на черном рынке, так что мне приходилось, где удастся, доставать гвозди, и сынок ударами забивал шестисантиметровые штыри в пол, и после каждого удара я хватался за голову, потому что с первого взгляда в этом ребенке, в этом входящем в ресторан посетителе, который был моим сыном, я угадал, что он кретин и останется кретином, и что, когда остальные дети его возраста пойдут в школу, наш Зигфрид едва начнет ходить, и когда остальные дети окончат школу, наш Зигфрид едва научится кое-что читать, и когда остальные дети уже женятся, наш Зигфрид научится определять время и приносить себе газеты, он будет сидеть дома, потому что никому не будет нужен, и только будет вбивать и вбивать гвозди… и вот я глядел на своего сыночка и в каждый приезд видел пол очередной комнаты, вдоль и поперек забитый гвоздями, я правильно рассуждал еще и потому, что смотрел на нашего мальчика не как на своего сына, а как на ресторанного гостя… однако то, что наш сын был одержим вбиванием в пол гвоздей, было не просто так, эти гвозди, вгоняемые молотком в доски пола, имели свой смысл, когда громыхал налет и все бежали в укрытие, Зигфрид радовался этому громыханию и сиял, когда остальные дети от страха делали в штанишки, наш Зигфрид хлопал ручками и смеялся и вдруг становился таким красивым, будто не бил его родимчик, спадала пелена с мозга, и когда падали бомбы, Зигфрид вбивал в доски гвоздик за гвоздиком, мы брали их для него в погреб, и он смеялся, и смех его звучал как рычание… И я, который обслуживал эфиопского императора, я радовался тому, что мой сыночек, хотя и глупый, но все же не такой, чтобы предписывать будущее всем немецким городам, про которые я знал, что с ними кончится точно так же, как с полом в номерах отеля, купил я три кило гвоздей, и Зигфрид забивал их до обеда в пол кухни, и после обеда, когда он вгонял гвозди в пол номеров, гвозди в кухне я с натугой вытаскивал и радовался про себя, что ковры-самолеты маршала Теддера [19]так же вбивают в землю бомбы, точно по плану, и мой сыночек тоже вбивал гвозди всегда по прямой и под прямым утлом… славянская кровь опять победила, и я своим парнем гордился, потому что хотя он еще не говорил, но уже начал ходить, и все время, как Бивой, [20]с молоточком в крепкой руке…