Хозяйка гостиницы - Страница 10
– Называется ознобление.
– А он про твое положение знает? – спросила Вера.
– Думаю, нет. А впрочем, может быть, и да. Больно уж он последнее время хамил.
– А кто он по специальности?
– Он по специальности сволочь, – сказала Маша и рассмеялась.
У Верочки даже мурашки поползли. О муже – и такое сказать! Пускай бывший, а все-таки муж. Она не осуждала, просто не понимала. В общем-то Маша ей нравилась. В скором времени они даже подружились. Общая молодость их свела (моложе всех в палате), общее веселье, даже, пожалуй, окружавшее их неодобрение – обычное неодобрение взрослых, усталых, огорченных, когда они слышат молодой беспричинный смех… «Эк их разбирает!» – говорила старуха бухгалтерша – ей было, наверно, лет сорок, и кто только на нее польстился? Народная судья тоже не одобряла пустого хихиканья, мотала головой, как бы отгоняя невидимую пчелу. В этой прокисшей палате две их соседние койки ощущались ими как веселый остров. Между ними стоял ночной столик, накрытый скатеркой. Туда, под этот столик, под защиту скатерки просовывали они головы и шептались, прыская в кулаки, когда становилось смешно.
– Опять они под столом, – вздыхали соседки, – и как не надоест, честное слово…
– Ну их к богу, – шептала Маша. – Пусть себе киснут, старые гориллы, а мы еще с тобой поживем.
Верочка охотно соглашалась еще пожить. Много еще в ней было молодости, жизнелюбия, любопытства. Тут, под столом, они шутили, вспоминали глупые анекдоты (тем и хороши, что глупые!), рассказывали о своем прошлом куцее оно было, маленькое, а впереди – необъятность! Маша была сирота, росла в бедности, у чужих людей плохо ее кормили и мало, навсегда полюбила хлеб. Ничего не боялась, ничем не была никому обязана, только самой себе. Свою профессию любила до страсти. К болезням относилась как к людям. Могла сказать про какую-нибудь прободную язву: «Я люблю это заболевание». Совершенно пламенная была в ней гордость: «Я?! Ну, нет!» Верочка этого не понимала – где любовь, там гордости нет, – но вчуже уважала, побаивалась. Вообще на Машу она смотрела с доброжелательной завистью, вроде как на несбывшуюся себя. Многое ей было трудно понять.
Ты его очень любила? – спрашивала она шепотом, придерживая рукой сползающую скатерку.
– Казалось, что очень. Теперь думаю – не очень. «Пленной мысли раздраженье», – как сказал какой-то поэт.
– Какой поэт?
– Черт его знает. Классик.
– А он тебя любил?
– Кто? Муж или классик?
– Конечно, муж.
– Говорил, что очень. Я верила. Теперь думаю – врал.
– И не страшно тебе остаться одной?
– Мне?! Да я всю жизнь одна. Страшно не одной быть, а обремененной. Неужели я себя одну не прокормлю?
– Смелая ты, Маша.
– Какое – смелая! Типичная баба – трусиха и эгоистка. Была бы смелой, ребенка бы оставила: пускай развод, пускай условия – небось вырастет. А ты почему не оставила?
– Муж не хотел.
– По материальным условиям?
– Вроде. Он военный. Жизнь кочевая, сегодня – здесь, завтра – там. Ребенок в такой жизни ни к чему. А если война?
Верочка повторяла слова Александра Ивановича, но здесь, под столом, они звучали хило, неубедительно.
– Гм-гм, – отзывалась Маша. – А любишь его?
– Очень…
– Это-то и плохо. А я бы на твоем месте оставила. Пускай кочевая жизнь – взяла ребенка и поехала…
– Я тоже так думала. Он не хотел.
– А он у тебя не сволочь? По совместительству.
– Что ты, Маша! – ужаснулась Верочка. – Он прекрасный, замечательный человек. Если бы ты знала…
Перед нею плыли картины их любви. Как он взял ее за руку, как сказал… Как покачнулись стены… Какое у него было благородное, сверкающее, да, сверкающее лицо… Ничего этого нельзя было объяснить Маше.
– Ну-ну, – соглашалась Маша, – люби…
За несколько дней в больнице Верочка с Машей сблизились той скороспелой, но подлинной близостью, которая часто возникает у женщин в беде (а ведь они были в беде, хоть и в малой…). Обменялись адресами. Маша обещала даже приехать в гости (Верочка, сама себе не хозяйка, ничего обещать не могла). Выписывались они в один и тот же день. За Верочкой приехал в казенной машине Александр Иванович с большим букетом роз (где он их достал в такое время года?). Верочка, всегда любившая розы особой, пристрастной любовью, сияла, прижимая к груди букет, все еще чувствуя себя виноватой, но великодушно прощенной… Машу никто не встречал. Она стояла на крыльце больницы столбиком, скромненькая, неказистая, пальтишко с куцыми рукавами, словно она из него выросла, на голове шапкаушанка, одно ухо вверх, другое вниз – ну мальчишка, и только. Стояла и нахально смеялась светлыми глазами.
– Познакомься, Маша, это мой муж, Александр Иванович.
– Догадалась, – сказала Маша, дерзко усмехнувшись уже не только глазами, но и маленьким усатым ртом.
– А это Маша Смолина, моя соседка. Если б не она…
– Очень приятно, – сказал Александр Иванович с полупоклоном, не подавая руки. – Вас подвезти?
– Благодарю, не надо.
Как-то залихватски прозвучало это «благодарю».
Попрощались. Верочка села в машину, подминая под себя полу тяжелой шубы. «Поехали», – сказал Александр Иванович. Машина тронулась. Небольшая фигурка все еще стояла на крыльце, ухо шапки трепыхалось на ветру, будто махая на прощанье…
– Ну, как она тебе? – спросила Вера, сама удивляясь, что она на «ты» с таким важным, начальственным человеком.
– Никак. Там ничего и нет – пустая кацавейка.
– Она удивительный человек, – сказала Вера дрожащим голосом, – врач и вообще… Я рада, что с ней познакомилась. Мы будем переписываться…
– На здоровье.
– И я хочу, чтобы она ко мне приехала в гости.
– А это мы посмотрим.
Профиль Александра Ивановича на фоне степного зимнего пейзажа был серьезен, строг, выточен, глаза глядели вперед, в затылок шоферу. Верочка примолкла, обнимая розы; букет колол ее, был велик… Приехали. Вот и белье полощется на соседнем дворике… Ларичев помог жене выйти из машины – из– за шубы она была неповоротлива, ввел ее на крыльцо, распахнул дверь и сказал с пафосом:
Входи, моя королева.
В столовой было очень светло, стол накрыт по-праздничному: вина, закуски, даже какой-то судок с горячим ждал, накрытый салфеткой. Верочка ахнула, уронила розы. Александр Иванович подошел к ней грозно и весело, не глядя под ноги, наступая на розы, прижал ее к себе. Она обняла его за шею и повисла, тяжелая, в сильных его руках, обморочно счастливая…
13
Какая огромная все же была их любовь! Сколько она ни проживет на свете, все будет помнить: было у нее такое счастье, было! Никто не отнимет того, что было. Была любовь. Была? Нет, не была, осталась. Несмотря ни на что. На болезнь, раздражение, ссоры. Вначале-то ссор не было. Были размолвки. И каждая чему-то учила…
Первая размолвка была в первый же день совместной жизни, когда они приехали в барачный поселок, где предстояло им жить. Бараки были дощатые, грубо сколоченные, нерадиво обмазанные глиной, и стояли они в голой степи, и гулял вокруг них ветер. Один из бараков – двухкомнатный, с террасой – назывался «виллой» и предназначался Ларичевым. Предшественник Ларичева, ныне демобилизованный по состоянию здоровья, жил в этой «вилле» бобылем, хозяйством не обзаводился, и домик очень был непригляден: стены голые, занозистые, ничем не обшитые, не оклеенные, всюду торчат гвозди, в углах – паутина. Из мебели – две койки, две табуретки, один стол и один гардероб. Когда входили в комнату, гардероб шатался.
В первый же день Ларичев ушел по своим делам, а Вера осталась дома. За что взяться, с чего начать? Неразобранные чемоданы паслись посреди пола. Раскрыла гардероб – оттуда запахло мышами. На полках – огрызки хлеба, ржавая высохшая селедка, грязные носки… Мышей она не боялась, но ими брезговала – дома у них мышей не водилось. Морщась, она собрала мусор, понесла во двор – авось помойка там найдется. И в самом деле, помойка там была, и очень обширная, давно перешагнувшая за свои естественные границы, увенчанная трехногим стулом. В помойке рылся мрачного облика пестрый пес. Завидев Веру, он зарычал, поджал хвост и отошел в сторону. Она выбросила сор; пес его обнюхал, не нашел ничего достойного внимания и возвратился к своим занятиям. Отсюда, со двора, был виден весь поселок – не маленький, но крайне угрюмый: ни зелени, ни цветка, одни веревки с полоскавшимся бельем; на ветру кальсоны обнимались с рубахами, простирая рукава и штанины. Одно-единственное, сколько видно кругом, дерево стояло во дворе «виллы», черствое, высохшее, как стручок. Толстая женщина на соседнем крыльце бесцеремонно разглядывала Веру из-под ладони, на робкую Верину улыбку не ответила, повернула к ней широкую плоскую спину и ушла в дом. Что делать? Вера тоже ушла в дом. Поселок ей не понравился. Мысль о хозяйствовании на новом месте пугала. «Вот придет Шунечка, – решила она, – вместе обсудим». А пока что поплакала, вспомнила мать, родную хату, море… До чего же там светло, весело!