Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса - Страница 46
— Как ее имя? — спросил я у пожилой дамы, своей попутчицы.
— Вы хотите сказать, что не знаете, кто это?
— Нет, вовсе нет, — стушевался я, видя, как ее губы каменеют от моей бесцеремонности. — Простите, на меня так много навалилось.
— Это Моник Гюго.
— О, француженка.
— Да, француженка.
И, словно желая доказать сингапурским зевакам, что Франция — именно такая, как им всегда рассказывали, мадемуазель Гюго упала в объятия патлатого юнца и смачно поцеловала его жадно раскрытый рот. Вспышки замигали, словно крошечные оргазмы, кто-то в толпе зааплодировал, пробки от шампанского взвились под потолок.
— Она здесь снимается в фильме, — сообщила моя осведомительница. — Вернее, здесь идут натурные съемки. А заканчивать его будут в Лондоне. Она играет роль французской шпионки, работающей на американцев в Японии.
— Почему?
— Откуда я знаю, — раздражено ответила дама. — Так пишут в газетах.
Мадемуазель Гюго тем временем липко расцеловалась с другими мужчинами, вспышки засверкали еще яростнее, а потом отчетливый китайский голос «громкоуговорил» нас всех проследовать на посадку в самолет.
Нежась в лучах славы мадемуазель Гюго, прошествовали мы в самолет сквозь цветы, огни и поцелуи, пространство раскочегарилось, как печь, улыбки и улыбки, похожие на меренги. Улыбчивые скандинавские богини у трапа, приветствуя улыбками мадемуазель Гюго и ее галдяще-красивый антураж, внезапно как будто съежились, передав всю свою божественность этой вульгарной кокеточке без помады на губах.
Салон первого класса превратился в будуар, нежный, благоуханный, однако пронизанный стальными взглядами администраторов, говоривших на повелительном американском английском, извлекших из плоских кейсов на молнии пачки машинописных листов и готовых, пока их звезда почивает, нежа мягкую ладонь в мозолистых от гитарных струн пальцах длинноволосого юноши (я видел, как он положил гитару в багажный отсек), начать плодотворное совещание. Похоже, мое присутствие их возмущало. Сидящий рядом обратился ко мне:
— Я вас попрошу пересесть вперед, нам нужно кое-что обсудить, если вы не возражаете.
— Возражаю. Я заплатил за это место.
— Да ладно вам, надо быть отзывчивым. У нас много работы. — И, Бог свидетель, он попытался вытащить меня из кресла!
— Не прикасайтесь ко мне, здесь вам не Вашингтон-Хайтс!
— Что вы, что вы, никто к вам не прикасается, о’кей, не хотите — не надо.
Так что я остался на своем месте, посреди мрачного фотогеничного анклава в его священной епархии. Потом у меня сложилось впечатление, что меня обдуманно травят. Гитарист достал гитару, долго и шумно настраивал ее, а потом запел французскую песню, которая, наверное, при всей ее банальной слащавости, в другое время мне бы даже понравилась этакой галльской протяжностью:
Tu es mon
Violon
D’Ingres
[77]
.
Читателей, заинтересованных в личной жизни больших звезд может заинтересовать свидетельство, что мадемуазель Гюго похрапывает во сне, тайком ковыряет в носу, почесывает голову. В Бангкоке состоялась шумная встреча, хотя уже наступила полночь, и потом на долгом участке пути до Индии мадемуазель Гюго сыграла Селену для моего рассерженного Эндимиона. Она села рядом со мной, держа пальчик во рту — ни дать ни взять милое невинное дитя.
— Прривет.
— И вам привет.
— Далеко летите?
— В Лондон.
— О. Я тоже.
— Лондон будет счастлив.
— Comment?[78]
— Да бросьте, — сказал я. — Вы достаточно хорошо знаете английский. Оставьте этот наивный девичник для ваших почитателей.
— Comment?
Администратор, который в перерывах между беготней по салону, сидел рядом со мной, возвратился из туалета, благоухая лосьоном после бритья.
— Держись подальше от него, милочка, — сказал он. — Он кусается.
— А вы бы не кусались, если бы вашу девушку изнасиловали американские подростки и вы только что получили телеграмму, в которой сказано, что ваш отец при смерти?
Мне не следовало этого говорить, мне следовало сохранять спокойствие, оставаться по-английски холодным. А теперь я напросился на сострадание, и придется следить за слезными протоками.
— Ну вот! Что же вы сразу не сказали. Боже! Какая жалость. Можем ли мы чем-нибудь помочь?
— Ваш папа́, — сказала мадемуазель Гюго. — Ваш папа́ умирааа-ет? Мой папа́ умир тоже. В Résistance[79]. Застрелен немцами.
И она позволила своим выразительным глазам увлажниться («изобрази нам печаль»), а потом («теперь пусти слезу») всплакнуть.
— Ой, да ладно тебе, Мониик, — сказал свежевыбритый администратор. — Не верю! Это какая-то сборная солянка из твоих последних фильмов.
Тем не менее мадемуазель Гюго, как и подобает склонным к капризам великим женщинам, решила, что она заинтересовалась мистером Дж. У. Денхэмом, жирным бизнесменом, потерявшим японскую любовницу и собирающимся стать сиротой. Молодой гитарист зыркнул угрюмо и забренчал похоронные аккорды, так что этот другой администратор, оказавшись между двух потрясающих спектаклей, сказал:
— Бога ради.
Полюбуйтесь, Бога ради, Денхэмом в Калькутте, Дели и Карачи под руку с мадемуазель Гюго в приветственных вспышках фотоаппаратов. Может статься, мы неправы, глумясь над сливочно-взбитыми, засахаренными, хрустяще-хрупкими продуктами сияющих мифотворческих машин нашего века? Любая темнокожая девушка, куда более красивая, чем это олицетворенное божество аэропортов, девушка, поклоняясь этому божеству, открывает истинное лицо голода по объединяющему мифу, пока в муниципальных советах ученые мужи сражаются за разобщение.
Моник, как я отныне мог называть ее, вернулась к мозолистому юноше на время полета над Ближним Востоком. Его заскорузлые пальцы отламывали для нее кусочки тоста на подлете к Каиру, и она пила кофе из большой чашки, обхватив ее обеими руками, а ее большие дымчатые глаза наблюдали за мной поверх ободка. Мы то засыпали, то просыпались; мужчины входили в туалет побриться и возвращались с лоснящимися от крема подбородками. В полдень, на подлете к Риму, нам подали шнапс и накрыли шведский стол, и Рим приветствовали полупьяные улыбки. «Денхэм по пути к своему умирающему отцу», — как написали итальянские газеты (улыбающийся и делающий фотографам ручкой, словно некий великий триумфатор). И так до самого Лондона, и в лондонском аэропорту — последняя слава в телекамерах, подвезенных прямо к трапу, крики поклонников в отдалении, и приближение молодого человека с микрофоном, который сказал:
— Мисс Гюго, добро пожаловать в Лондон и на первое интервью для программы канала Эй-ти-эй «Встречайте звезд». Скажите, мисс Гюго, как прошел перелет?
— О, о-оочень, прия-ааатно.
И всю дорогу, ради Бога и во имя Христа, эта витая карамелька без губной помады держала под руку мистера Денхэма.
— А как вам Сингапур?
— О, о-оочень, прия-ааатный.
— А вы, сэр, я думаю (это он мне), мистер Нуссбаум?
— Я, — сказал я, — мистер Дж. У. Денхэм, бизнесмен из Токио, чью японскую любовницу чуть не изнасиловали детишки из Вашингтон-Хайтс и который прибыл в Англию, чтобы присутствовать при смерти отца.
И тут чертовы вспышки погасли. Да простит меня Бог, но я, по крайней мере, был честен, и я, по крайней мере, краснел, выкладывая все это. Вдруг началась быстрая перегруппировка, ловко срежиссированная кем-то, умевшим ставить массовку, и я понял, что уже сброшен с постамента, который я, простой смертный, делил с богиней. Сладкоголосая, ладно скроенная земная стюардесса вела меня вместе с другими простыми людьми к залу ожидания для прибывших, а потом другая, стоящая у стойки, похожей на кафедру, выкликнула мое имя. Я подошел, и она, улыбаясь, протянула мне сообщение в конверте. Я выудил клочок бумаги и прочел: «Отца нет. Тед». В записке снова присутствовал шекспировский дух, поздний лаконический стиль «Антония и Клеопатры». Я опустился на стул. Мой отец умер.