Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы - Страница 29

Изменить размер шрифта:

В литературу Давыдов ворвался кавалерийским броском – никакого ученического периода не было – в девятнадцать лет сразу с классическими, шампанскими текстами; правда, что по тем временам, что по нынешним – оглушительно нахальными.

Басни его и «Сон» разошлись в списках чуть шире, чем предполагал Давыдов.

Надо понимать, что кавалергарды были наиболее близки к престолу и служили в буквальном смысле при дворе – внутренние караулы, дворцовые комнаты; то есть Денис Давыдов не раз видел Тетерева… тьфу ты, императора лично, проходящего мимо, а тот мог обратить внимание на глазастого корнета.

Каково же было наказание? В 1804 году поручика Давыдова всего лишь перевели ротмистром в Белорусский гусарский полк, стоявший в Киевской губернии. Стоит оценить благородство молодого императора: поступить с этим наглецом он мог куда хуже.

По пути Давыдов узнал, что слава опережает его – стоявшие за сотни вёрст гусары уже читали его стихи, долетевшие сюда, и в силу сих замечательных обстоятельств ещё в Сумах, по пути к своему полку, Денис Васильевич устроил трёхдневную пьянку.

«Молодой гусарский ротмистр закрутил усы, – пишет о себе Давыдов в третьем лице в «Автобиографии…», – покачнул кивер на ухо, затянулся, натянулся и пустился плясать мазурку до упаду. В это бешеное время он писал стихи своей красавице, которая их не понимала, потому что была полька, и сочинил известный призыв на пунш Бурцеву».

Кстати, тоже шедевр. Там Давыдов, зазывая в гости товарища, описывает своё новое житьё-бытьё:

Вместо зеркала сияет
Ясной сабли полоса:
Он по ней лишь поправляет
Два любезные уса.
А наместо ваз прекрасных,
Беломраморных, больших,
На столе стоят ужасных
Пять стаканов пуншевых!
Они полны, уверяю,
В них сокрыт небесный жар.
Приезжай, я ожидаю,
Докажи, что ты гусар!

Давыдов явился поэтическим предвестником Пушкина, прямо говоря, случайно: он не собирался быть поэтом. Отсюда его восхитительная поэтическая легкомысленность – свободная жестикуляция, воздух, остроумие: всё то, что будет столь характерно для пушкинского гения. Если б Давыдов изначально собрался писать всерьёз, для публикаций, ничего подобного у него б не получилось – но, напротив, имела бы место некоторая выспренность. Давыдов же позволил себе говорить собственным голосом, простейшими словами, сочинять, самому себе посмеиваясь, с похмелья или едва похмелившись, – и вышло на ура.

Как мы видим, в своей «ссылке» даже лёгкого подобия раскаяния Давыдов не испытал. Дальше войны всё равно не сошлют, понимал он, о войне мечтая как о романтической встрече.

Тут и война подоспела.

Наполеон уже хозяйничал в Европе, молодой российский император принял решение направить туда генерал-фельдмаршала Михаила Каменского с войском.

Давыдов пишет: «Как бешеный, я пустился в столицу, чтобы разведать о средствах втереться к нему в адъютанты или быть приписанным к какому-нибудь армейскому полку, идущему за границу».

К Каменскому Давыдов не попал, но его взяли адъютантом к Петру Ивановичу Багратиону, командующему авангардом армии.

К тому самому Багратиону, по поводу которого Давыдов в стихотворении «Сон» не так давно острил, что у него «нос вершком короче стал» – все знали о длинном, с горбинкой носе уже легендарного военачальника. Так что и Багратион оказался не обидчив; какие светлые люди жили тогда – то не заморачивались о пустяках, то из-за других, по нашим меркам, тоже пустяков, стрелялись на дуэлях.

По пути к месту службы, 15 января 1807 года, Давыдов произведён был в штаб-ротмистры.

Уже на месте встретил среди офицеров множество своих петербургских приятелей, которые, вспоминал Давыдов, «…вздыхали о петербургской роскошной жизни. “Глупый ты человек, – говорили мне они, – чёрт тебя сюда занёс! Как дорого бы мы дали, чтоб возвратиться назад! Ты ещё в чаду, мы это видим, – погоди немного, и мы услышим, что ты скажешь”. Они представляли мне разные трудности, меня ожидающие. Я отвечал им, что я заранее знал, куда еду: туда, где дерутся, а не туда, где целуются, и уверен был и буду, что война не похлёбка на стерляжьем бульоне».

«Не могу описать, с каким восторгом, с каким упоением я глядел на всё, что мне в глаза бросалось! Части пехоты, конницы и артиллерии, готовые к движению, облегали ещё возвышения справа и слева – в одно время, как длинные полосы чёрных колонн изгибались уже по снежным холмам и равнинам. Стук колёс пушечных, топот копыт конницы, разговор, хохот и ропот пехоты, идущей по колени в снегу, скачка адъютантов по разным направлениям, генералов с их свитами; самое небрежение, самая неопрятность одежды войск, два месяца не видавших крыши, закопчённых дымом биваков и сражений, с оледенелыми усами, с простреленными киверами и плащами, – всё это благородное безобразие, знаменующее понесённые труды и опасности, всё неизъяснимо электризировало, возвышало мою душу! Наконец я попал в мою стихию!»

Военные свои записки Давыдов писал так, как ни один русский генерал позже не умел. Более того, все романы о Давыдове на фоне его собственных записок беспощадно блёкнут.

«Мы вступили, как я сказал, на равнину Морунгенской битвы…

Я из любопытства рассматривал поле сражения. Прежде ездил по нашей, а потом по неприятельской позиции. Видно было, где огонь и где натиски были сильнее – по количеству тел, лежавших на тех местах. Артиллерией авангарда нашего командовал тогда полковник Алексей Петрович Ермолов, и действие её было, во всём смысле слова, разрушительно в пехотных колоннах и линиях неприятельской конницы, ибо целые толпы первой и целые ряды последней лежали у деревни Пфаресфельдшен, поражённые ядрами и картечью, в том же порядке, как они шли или стояли во время битвы.

Вначале сия равнина смерти, попираемая нами, которые спешили к подобной участи, сии лица и тела, искажённые и обезображенные огнестрельным и рукопашным оружием, не произвели надо мною никакого особого впечатления; но по мере воли, даваемой мною воображению своему, я – со стыдом признаюсь – дошёл до той степени беспокойства относительно самого себя или, попросту сказать, я ощутил такую робость, что, приехав в Морунген, я во всю ночь не мог сомкнуть глаз, пугаясь подобного же искажения и безобразия. Если бы рассудок имел хотя малейшее участие в действии моего воображения, то я легко бы увидел, что таковая смерть не только не ужасна, но завидна, ибо чем рана смертоноснее, тем страдание кратковременнее, – а какое дело до того, что после смерти будешь пугать живых людей своим искажением, сам того не чувствуя! Слава богу, с рассветом дня воспоследовало умственное мое выздоровление. Пришед в первобытное состояние, я сам над собою смеялся и, как помнится, в течение долговременной моей службы никогда уже не впадал в подобный пароксизм больного воображения».

«Вольфсдорфское дело было первым боем моего долгого поприща. Не забуду никогда нетерпения, с каким я ждал первых выстрелов, первой сечи!» – пишет Давыдов.

Или, о том же, в отличных, написанных уже после навсегда пережитых пароксизмов воображения стихах:

…гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя,
Саблю вон – ив сечу!
Вот пир иной нам Бог даёт,
Пир задорней, удалее,
И шумней, и веселее…
Ну-тка, кивер набекрень,
И – ура! Счастливый день!

Едва появившись в месте боёв, Давыдов стал искать, где бы ему и поскорей совершить подвиг. Он вызвался в переднюю цепь, якобы чтоб смотреть за неприятелем. Там и приметил разодетого французского офицера, стоявшего наособицу и наблюдающего за русскими.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com