Вышибая двери(СИ) - Страница 12
Учитывая благородный жест директора танцхауса, освободившего мою свежеоткрытую закусочную от арендной платы с условием, что я навсегда совмещаю работу продавца пиццы с работой секьюрити, завтра выхожу трудиться бесплатно и в полубессознательном состоянии из‑за навалившихся хворей.
Жизнь меня, увы, не балует. Сегодня провалялся в постели с температурой 39, с ужасом представляя, что скоро девять вечера и придется начинать работу в закусочной. Под эти невеселые мысли снова задремал, но был разбужен мобильником. Ляйтер танцхауса ставил в известность, что оба новых охранника не явились на работу. Я чуть не брякнул с температурного просонья по–масянински: «Да пошел ты в жопу, директор, не до тебя сейчас», но взял себя в руки и обещал разрулить ситуацию.
Один нашелся сразу. Второй исчез. Выручил знакомый, подменив пропавшего. Встретили меня оба охранника: второй все‑таки явился с опозданием на час и был тут же уволен без выходного пособия и с запретом на вход в дискотеку, даже в качестве посетителя, навсегда.
Посетителей сегодня почти не было, и торговли, соответственно, тоже. Зато я провел время за увлекательной беседой с «мамочкой» местных польских проституток, красноволосой смуглянкой Барбарой. Сама она недавно достигла пенсионного возраста — учитывая специфику и вредность их работы, он наступает в тридцать лет, — ушла на покой и стала парикмахером. Оказалась интереснейшим, умным человеком с прекрасным чувством юмора. В юности была содержанкой у польского наркокороля, потом его посадили, и закрутило девку… Посоветовал ей написать книгу. Барбара невесело усмехнулась: «Камасутру, что ли?»
Кончается год. Год моего шефства в секьюрити. Начинается новый. Для меня — снова в танцхаусе. Как встретишь, так и проведешь.
Не знаю, из‑за природного добродушия или от странной внутренней уверенности, что я — лишенный трона принц, но не помню, чтобы когда‑нибудь кому‑то завидовал. Все в мире достигается тремя волшебными силами: талантом, удачей и трудом. И вовсе не обязательно использовать разом все три — при условии, что силы не вступают друг с другом в явный конфликт, — они прекрасно функционируют и раздельно. Таланту, как и удаче, завидовать глупо, кому выпало — тому выпало, ни ты, ни носитель его не виноваты. Труд же зависит только от тебя; если ленив — на себя и злись, это же ясно.
Конечно, хотеть и даже страстно желать того, что имеет другой, я могу, но чувство это никогда не носит негативного оттенка; более того, даже оттенка соревновательности не носит. Максимум «Ух ты! Я тоже так хочу!»
Оттого, наверное, к людям завистливым или желающим любой ценой вызвать это чувство к своей персоне я испытываю даже не неприязнь, а сожаление с оттенком легкой брезгливости. Нечто вроде ощущения, которое внушает агрессивный слабоумный, оказавшийся с тобой за обеденным столом. И так неожиданно и неприятно каждый раз натыкаться на этот отвратительный порок человеческой души…
Прошло три недели, как я открыл закусочную в танцхаусе. Денег‑то всего ничего пока, расходы большие, забот полон рот. Но кассирша Энн успела меня возненавидеть. Странно, смешно и грустно. Еще недавно мы поддерживали один другого в работе, покрывая взаимные ошибки, стреляли друг у друга жвачки и леденцы, а теперь она ищет причину прикопаться ко мне и… хорошо, что не стучит. Вроде бы.
Пока превращаю все в шутку, стараюсь относиться к ней еще теплее. После рабочего дня выставляю пару пицц для персонала — лопайте, ребята. Для Энн по старой дружбе пеку отдельный пирожок с ее любимой начинкой. Она вежливо благодарит: «Данке, Макс». А во взгляде читается ненависть.
Не понимаю. Можно расстраиваться и, быть может, сердиться оттого, что у другого что‑то есть, а у тебя нет. Но сердиться именно «оттого», а не «на того», у кого это есть. Ладно бы я козырял тем, что имею. Так нет же! Я все это не украл, не отобрал — горбом своим заработал и на нем же тащу. Работаю без выходных и проходных, и выручка вполне скромная… Но и этого, оказывается, вполне достаточно, чтобы в добродушном, спокойном и объективно хорошем человеке вызвать страстное чувство неприязни к недавнему приятелю.
Смотрю на это с легкой усмешкой. Наверняка инопланетяне давно уже наблюдают за нами, людьми, но в контакт вступать не торопятся. И я прекрасно понимаю почему.
Схватился с албанцами.
Кельнер Рене предупредил, что в зале трое албанцев. Самый высокий может быть опасным. Разлив пиво, высокий процедил: «Убери быстро, а то я ботиночки свои замочу». Рене пообещал позвать уборщика. Албанец же заорал: «Быстро убрал! Может, ты со мной стресса хочешь?» Но тут подошел уборщик с тряпкой, и албанец, плюнув на пол, надменно отвернулся.
Я начал его пасти. И уже через пятнадцать минут увидел, как он под гогот дружков бьет по лбу какого‑то подростка. Я велел албанцу немедленно уйти. Этот урод принялся ругаться, размахивая руками. Я повторил требование и в ответ услышал вопли, что он работает на местного авторитета и имел меня так и эдак.
Я стал загибать пальцы перед его физиономией:
— Во–первых, я не голубой. Во–вторых, ты и на это‑то не способен.
Хрюкнув от возмущения, албанец попытался ударить меня в голову. Я успел уклониться, и тогда он плюнул в меня. Напрасно. Заревев по–русски: «Ах ты сука черножопая!» — я двинул ему кулаком под ребра так, что он опрокинулся навзничь, тут же всей тушей навалился на него и сомкнул пальцы на шее. Урод захрипел. Его дружки прыгнули на меня и оттащили в сторону.
Я орал, как раненный в жопу мамонт, махал кулаками и сыпал такими угрозами, что все трое, даже не попытавшись навалять мне, забились в сортир. Нажав на кнопку рации и вызвав охранников, я стал ждать, пока черти оттуда выберутся. Первым подоспел Куруш, и я вздохнул с облегчением. Вдвоем мы выперли длинного урода к выходу (его дружки не вмешивались, говорю же: главное, лидера поломать). Он выступал и перед кассой, но я велел ему убираться, пока живой.
— Скажи мне вежливо: «Уходите, пожалуйста, домой!»
— Убирайся.
— Скажи мне: «Уходите, пожалуйста, домой», и я уйду!
— Убирайся.
— Е… я тебя!
— К сожалению, ты не можешь е…
— А–а-а–а! Ну все, ты попал! Я с Идеримом работаю! Мы тебя найдем, хренов азиат!
Вот как? В голове у меня словно лопается колокол. В правой руке вдруг появляется необыкновенная легкость. Вложив всю массу тела в разворот, я концентрирую свой вес в одной сладко зазудевшей точке на локте. Кажется даже, что локоть вот–вот засветится от жажды разрядки.
Этот удар был поставлен давно, еще в уличных подростковых стычках. Я тяжеловес и не могу позволить себе долгие схватки. Сердце‑то у нас у всех величиной с кулак. А мои мышцы требуют кислорода примерно на треть больше, чем у обычного мужчины. Кроме того, большая мышечная масса оказывает скорее психологический эффект, в реальном бою она даже мешает. Для тяжеловесов хорош короткий, ближний бой. А там оружие твое — колени да локти. Головой еще, конечно, хорошо, но не умею, я ею как‑то думаю больше. Удар локтем незаметен, быстр и имеет сокрушительную силу. Им можно убить. Особенно если вы весите за сто. Потому и применяю я его крайне редко и осторожно.
Но уже поздно. Локоть моей правой руки четко, словно поршень в паз, входит под скулу албанцу. Голова его резко запрокидывается назад, албанец закручивается винтом, как сбитый бомбардировщик. Все кончено. Он не боец больше, он уже далеко. Надеюсь, что вернется. Я перешагиваю через его тело и, ухватив за ногу, волоку к двери. Люди молча и быстро расступаются, никто даже не кричит. Я протаскиваю слегка подрагивающее тело по полу, прямо через пресловутую пивную лужу, и оставляю его на улице, у дверей. Дружки албанца, словно в похоронной процессии, безмолвно следуют за мной и остаются возле тела. Возвращаюсь в танцхаус, постепенно приходя в себя.
Куруш молча закрывает за мной дверь.