Выдумки чистой воды
(Сборник фантастики, т. 1) - Страница 23
Я до сих пор не понимаю, что могло его там привлекать; как нам доподлинно известно, он в каждый свой приезд все вечера просиживал в Харчевне. Но, видимо, у каждого есть слабость. Одни пропадают на скачках, другие играют на бирже, а кто-то слушает надрывные и глупые стихи.
И тем не менее я был настороже. В Харчевне дважды начиналась потасовка: один раз из-за женщины, второй — из-за стихов, но оба раза все кончалось скорым примирением. Поэты — словно дети или женщины; им главное — внимание к своей персоне, а не к своим делам. И после обоюдных оскорблений они как ни в чем ни бывало курили оламму, читали стихи и походя ласкали общих женщин.
А поднадзорный сидел в стороне. Он не участвовал в общей беседе, не пил. Он, как мне показалось, настороженно смотрел по сторонам, покашливал в кулак и думал.
С эстрады читали стихи, а из зала над ними смеялись. Собравшиеся топали ногами, свистели, улюлюкали. И дело было не в стихах, а просто здесь так выражают общую беспечность и довольство жизнью. Но тем не менее я понял, что сейчас что-то случится, и посмотрел на поднадзорного.
Он резко встал и вышел на эстраду.
И в зале тут же наступила тишина. Здесь многие знали его уже немало лет и, как и я, давно отметили, что он сегодня сам не свой, а это значит… Однако что все это значит, знал наверняка лишь я. И, чтоб не быть застигнутым врасплох, я взвел курки.
Однако поднадзорный, молча осмотрев собравшихся, так ничего и не сказал, не сделал, а спустился с возвышения и, никому не отвечая на вопросы и приветствия, поспешно вышел из Харчевни.
И я, стараясь не привлечь внимания, пошел за ним.
Была уже поздняя ночь, а здесь с одиннадцати вечера и до шести утра объявлен комендантский час. Окрестные селяне вот уже четвертый месяц не подвозят в город продовольствия и, мало того, по ночам собираются в шайки и грабят окраины. Стрелки отрядов самообороны сидят по чердакам и, должен вам сказать, несут свою службу исправно — я шел довольно осторожно, но трижды по мне открывали пальбу.
Когда я подошел к гостинице, его окно уже светилось. Войдя в соседний дом, я поднялся на крышу и стал наблюдать.
Сквозь жалюзи я четко видел поднадзорного. Он был без сюртука и галстука, ворот расстегнут. Стоял посреди номера.
Босой. Это меня насторожило. Я перезарядил оружие и взвел курки. Рука дрожала, я боялся промахнуться.
Поднадзорный стоял неподвижно — должно быть, собирался с силами. И вдруг — я видел это ясно и отчетливо — он всплыл, именно всплыл на пол-локтя над полом и замер!
Конечно же, я мог стрелять. И расстояние, и освещение благоприятствовали мне. Но я не сделал этого.
Он опустился на пол, походил по комнате, вновь замер, всплыл и снова опустился. Затем сел к столу, взял перо и бумагу.
А я едва ли не скатился вниз, метнулся через улицу, поднялся по пожарной лестнице, открыл окно, прошел по коридору, вскрыл дверь и, не давая поднадзорному опомниться, одним прыжком сбил его на пол, ударил в висок — и он лишился чувств.
Возможно, в спешке я чего-то не учел, однако и на теле поднадзорного я ничего особенного не обнаружил. Тогда, связав его, я еще раз обследовал номер. Все было как и прежде, лишь только по ковру рассыпана земля из саквояжей. По приезду я представлю образцы этой земли, но, смею вас уверить, что земля нам ничего не объяснит. Дело в самом поднадзорном. А посему я принял то единственно разумное решение, которое не даст возможности возникнуть вздорным слухам о его якобы — хоть я и сам их видел — сверхъестественных способностях…
Поднадзорный был по-прежнему без чувств. Я взял ремни от его саквояжей, связал их воедино, встал на кровать, перебросил ремни за трубу отопления и закрепил. Затем, спустившись, перенес бесчувственное тело в угол, поднял и, захлестнув петлю на шее, отпустил. Поднадзорный повис.
Я сел к столу, взял приготовленные им бумагу и перо, и, подражая его почерку, начал было писать, но тут же смял и бросил на видное место. Затем я встал и тщательно обследовал весь номер, чтоб ненароком не оставить за собою нежелательных следов.
А поднадзорный висел. Уже восемь минут. Глаза закрыты, бледное лицо, а на губах улыбка.
И вот тогда я испугался! Бросился к нему, взял руку…
Пульс!
Я, весь дрожа, проверил петлю — правильно. И отскочил. Я чуть было не выбежал из номера, но вовремя сдержал себя. Что делать? Он не умирает. Он даже и без чувств не тяжелеет и не тянется к земле. Его нельзя повесить! И если я его так и оставлю, то утром все узнают, что случилось, и в наше смутное время, когда любая искра может вызвать самый непредвиденный пожар… Да что тут объяснять!
И все же вы меня поймите, господин обер-префект, мне было очень страшно. Я подошел к нему и, обхвативши за ноги, повис на поднадзорном.
О, если бы кто знал, о чем я только не успел подумать за то время, пока обнимал его! Конечно, человек не должен забывать, что он всего лишь человек и что обязан жить как все — служить и бунтовать, грешить и каяться. Так, может быть, и преступленье поднадзорного — это тоже лишь грех, пусть самый страшный грех, но все-таки никак не покушение на недоступную нам святость?! Что, если спустя много лет и даже много поколений…
Простите, господин обер-префект, я забываюсь. Хотя я все уже сказал. Потом, когда все кончилось, я вышел, запер дверь, прошел по коридору и спустился по пожарной лестнице. Никто меня не видел, акция прошла успешно. Примите мой рапорт и проч.
Сергей Булыга
БРОДЯГА И ФЕЯ
Шел по дороге бродяга. Но не просто бродяга, а бродячий мастеровой, и все же будем называть его для краткости бродягой. Так что вот шел по дороге бродяга, и не было у него с собой ничего, кроме котомки за спиной, а в котомке — немудрящий столярный инструмент. Нет, даже не столярный, а просто так, безделица: ножики, буравчики, стамески на четыре случая, ножовка, молоток и, конечно, нутромер. Дело в том, что наш бродяга промышлял щепным товаром, мелочью, а более всего любил он делать флюгер петушком. Для этого он брал горбушку — желательно, осины — и резал, вытачивал, сверлил как надо, а на хвосте у флюгера распушал кудрявые стружки — и получался почти что настоящий петушок. Петушка поднимали на крышу, и там он вертелся на ветру, а по утрам, с восходом солнца, флюгер громко кукарекал. Звонко и красиво. Вот такой был этот бродяга, бродячий мастеровой.
Да вот только беда была в том, что подобные флюгеры за большое мастерство не считались. Делать-то их несложно — стоило лишь в клюв петушку вставить короткую стружку от древесного хмеля, а дальше… Всходило солнце, подсыхала роса, стружка начинала едва заметно трепетать и заводить зубчатку, потом зубчатка срывалась, открывала голосники, и флюгер кричал зарю. Вот и все, забава и только. А если б бродяга, подобно другим мастеровым, умел делать замок на чужие шаги или механическую лошадь — ее не нужно кормить, — или хотя бы самогорящий очаг, вот тогда бы его везде встречали с почетом. А так… флюгеры были почти в каждом доме, спроса на них почитай что никакого, да и стоили они дешево.
Но он другого не умел. А еще больше не любил, и даже учиться другому не хотел — говорил, что не лежит душа. Но флюгеры в те годы были не в чести, и поэтому шел наш бродяга от селения к селению, и больше как на два дня нигде не останавливался. И кошелька он себе пока что не заводил. Да что там кошелек, если огнивом и то он пользовался крайне редко.
Вот так и в тот памятный вечер бродяга остановился в лесу при дороге, хотел было развести костер, да передумал — ужин готовить было не из чего, а холода он не испытывал — лето в тот год выдалось теплое. Тогда бродяга наломал мягких веток и совсем было собрался лечь… Но спать не хотелось. Бродяга вздохнул, сел прямо на землю и подумал, что зря он, наверное, стал бродягой. Вот был бы он художником или, что еще лучше, поэтом, тогда совсем другое дело. К художникам и поэтам, когда им плохо, являются музы и утешают их. Но только какой из него, из бродяги, художник? Его петухи… Да что и говорить! А поэт? Тут лучше вовсе молчать. Молчать и думать: так кто же явится к бродяге, когда ему совсем, по-настоящему плохо?! Наверное, никто.