Выбранные места из дневников 70-х годов - Страница 9
Волга не замерзла, широко, на теплоходе был на той стороне. Лед разрозненный, желтый. И все время ветер. Днем, ночью — ветер и ветер.
Разговоры по дороге туда, там и оттуда. Боязнь полюбить новое место, чтоб не обидеть старые.
24/II. Ничегошеньки не пишу. Написанное отболело, почти безразлична его судьба. Много читал Пушкина, Бунина, Яшина, из наших — Семенова, Шугаева.
Пушкина поймал на повторе. В “Капитанской дочке”: “картечь хватила в самую середину толпы”. Дословно то же в “Путешествии в Арзрум”. Ну и что? У Бунина — о зеркале в “Арсеньеве,” то же испытано и мною в детстве. Ну и что? У Яшина о кошке и мыши, и у меня в записках есть, и кажется, не хуже и короче. Ну и что? Г. Семенов тратится на вздор — охота, рыбалка, а Шугаев куда сильнее. Ну и что?
Вот именно: ну и что? Тендряков в предисловии скуп, и по тону я понял, что, очаровав его вторым вариантом повести, я разочаровал третьим. На четвертый — ни сил, ни желания. Читается повесть, как отрывок из романа.
11/IV. Очень много внутренних, душевных событий, но хорошо, что тетрадка кончается, дотяну и брошу: никогда не передать того, что пережито. Да и не надо. Да и сил нет.
Книга моя (упорно называю книгой, хотя она в рукописи) все еще мордуется. Совершенно хамски, глухими к слову людьми. Но людьми, которые, так получается, стоят на страже чистоты литературы, а я получаюсь графоманом, использующим служебное положение. И сверхтерпение мое (рукопись идет с 1971 года, с лета) толкуется, видимо, как выжидание момента. О, собаки!
Решение уйти из издательства созрело давно, но сейчас так подступило к горлу, что душно. На работу идти не просто противно и тягостно. Хуже. Право, лучше каторжнику. Ядро на ногах, кирка в руках — хорошо!
Уйду, уйду, уйду! Ни одна зараза не задержит. Русские одиноки, истязают своих сильнее кого угодно.
Была одна радость: звонил Е. Осетров, открыв во мне нового писателя. Но этого нового писателя мордуют, как кому вздумается, и книга моя первая, в тридцать два-то года, так обрыдла мне, что я лучше всех вижу ее ничтожность. Но дайте же, так и перетак, выпустить ее!
Ведь и уход зависит от количества листов и тиража. Деньги. Важно для куска хлеба.
Начал и бросил “Обет молчания” — вещь, призывающую бросить писать.
— Не занимайся хреновиной, — сказал Тендряков.
Начал и отложил рассказ “От рубля и выше”, когда увидел, что вещь серьезнее замысла и поползла на маленькую русскую повесть.
Сел за пьесу. Ух, как она мне осточертела, а свалю же! Никому ничего не докажешь — “и погромче нас были витии, но не сделали пользы пером: дураков не убавим в России, а на умных тоску наведем”. Надо бы видоизменить: не стоит пробуждать совесть, пробудишь ее у тех, в ком она заснула, и пробудившиеся погибнут за тех, в ком совести нет.
Злость — плохо. Не надо. Весна. Усталость.
Ну, загадываю: уйдет в апреле книга в производство? Должна. Было 14 листов, дорезали до девяти. Год назад я сидел над этой же пьесой. Все заново. Раз пятый или шестой. Сейчас спокойнее, взрослее, без нервов.
Не будем суеверны, давайте, господа, обойдемся без стука по дереву.
24/IV. Сколько злобы, зависти, недоверия, поучительности, плохого мнения льется на меня. Так и надо: терпение нынче считается трусостью. Книга пока не идет. Уйду я из издательства — это даже не решение, а обреченность.
Чем бездарнее писатель, тем он пробивней. Бездарный писатель-администратор страшен: он рубит рукописи не за художественные достоинства или недостоинства (не силен!), а за идейно-политические, идеологические, моральные и т. п. тенденции. Они не боятся остроты вопроса — это их лозунг, они против тенденции. Острота же для них и есть тенденция.
Я гибну на своих глазах. Так нельзя, нельзя стать очередным примером погубленных поданных надежд. 32 года. Господи, Твоя воля. Наплевал бы я на книгу, да нельзя — не будет денег, не будет денег — не будет возможности уйти.
Я пока ничтожность. Это застенчивость. Я пока плохой писатель — это скромность. Я могу писать — это уверенность. Докажем. Когда? Значит, нет сил? Сдаешься? Сдаешься? Нет?
Ну, подождем еще немножко.
Бездари сплочены. Талантам так трудно, что помогать другим и сил нет, и желания. Они чувствуют свою силу и одиноки.
4/V. К концу дня одна радость — в “Малыше” ставят в перспективные планы мою книжку. Хоть это. Для детей писать для меня не хобби, а потребность.
Будь моя воля, было бы у меня 12 детей и писал бы для них.
13/VI. Так потихоньку до конца тетрадки и доволокусь. Милые мои, ведь книга-то моя все еще не в производстве. Теперь у директора. Сколько же выброшено из нее, сколько, по-вятски говоря, изнахрачено. Я тоже хорош, позволил, чтоб мне ломали хребтину, и ни один выброшенный рассказ не отстаивал. Хрен с ними — книга переношена, уж давно пора ей родиться, а все мучается роженица, повивальная бабка охамела, не подходит.
Все-таки надо отметить и еще одну крошечную радость — в белорусской “Вясёлке” две мои сказки в? 5. Так что белорусы меня впервые переклали з русской мовы. Головастик — аполоник, забавно!
15/VI. Количеством в искусстве ничего не сделаешь. Количеством можно только прожить. Решает качество. Искусство вообще опровергает диалектику. В нем количество (любое, некачественное) никогда не перейдет в качество.
И вот не утерпел, взял вторую такую же тетрадь. Ту записывал с 7/IX 1971 года по 15/VI 1973 года. Посмотрим, за сколько осилю эту. Посмотрим также, поумнеет ли эта тетрадь в сравнении с той. Та подвернулась под руку вовремя — отошли друзья (скорее, я отошел от друзей), вот и скрашивал одиночество. И сейчас не в толпе, но все же спокойнее. В этой тетради должна появиться запись о выходе моей первой книги. Скоро ли? Боже мой, как она меня вымучила, выскала, выражаясь по-вятски, но не она вымучила даже, а то, как она шла к типографии. Как били ее, как терзали, как оскорбляли на полях. Хрен вам, милые критики! Не учите меня писать, я уже умею. А то, что пишу плохо, это мое дело, мое страдание. Но мое плохое лучше вашего хорошего. Этой наглой фразой я и начинаю эту тетрадь.
19/VI. Сегодня милая сцена во сне. Пришли сдавать экзамены две тысячи человек, теснятся в коридоре. “Принять у всех не успеем, примем только у тысячи, а вторую тысячу утопим”. Или: сзади автомата с газировкой человек с взрезанной артерией на руке, и за копейку в стакан хлещет не газированная вода, а кровушка.
Ну вот, говорю, что не записываю, а туда же. Да это один парень виноват, наш редактор Карелин. Он смотрит где-то на закрытых просмотрах фильмы ужасов, а потом, избавляясь от впечатлений, рассказывает виденные жуткие вещи всем, кто не успел от него убежать.
Дни стоят пестрые, утром обманчиво жарко, к вечеру холодно или наоборот. Оденешься по погоде, а днем потеешь. Ну, раз потянуло на погоду, пора закрывать тетрадку. Милая русская словесность всем сильна, а страдает описательностью. Но и описательностью умудряется быть сильна. Ну какая литература вытерпит два километра, которые герой идет на решающее его участь свидание и видит (а писатель описывает) и птиц, и пашню, и облака, и вспоминает троюродного деверя, который звал драть лыко на пестери для грибов. И все-таки на погоде оборву себя.