Вторжение. Судьба генерала Павлова - Страница 17
Остричь короткую бороденку – и вышел бы из Ерофея пацан пацаном – приплюснутый нос сапожком, блеклые голубые глаза, в которых вечная напряженность, готовая развеяться в дурашливой улыбке, если собеседник окажется крепок. Может, напряженность эта происходила от трудностей жизни, а скорее всего от давешнего страха и нужды, когда испуганным мальцом ходил вместе с погорельцами, держась за выношенный материнский подол.
Подрастал хилым и слабым. Да и откуда сила возьмется, когда после погорельства они с матерью хлеба досыта не ели много лет.
Зато самолюбия накопился целый воз. Им, как отмычкой, он давил в любую щель, где можно было пролезть или поживиться. Но и страх не пропал, сдерживал, оберегал от опасностей.
Нехватку силы он больше замечал в детстве, получая тумаки от сверстников. Потом научился приноравливаться, быстро угадывать сильнейшего, принимать его сторону. И немалую выгоду изымал. Чем нестерпимее казались обиды, тем больше накапливалось тихой мстительной злобы. Себя уважал, и в армии пригодилось – через это уважение стал самым лучшим солдатом. Кому надо выступить против нарушителей, разгильдяев, вялых, промазывающих? – даже просить не надо. Только намекни, командир! Ероха тут же, как хорошо натасканная борзая, кидается по следу – и добивает, добивает! Не было в нем жалости, никогда не числилось этого недостатка. Трудное детство, голодное существование выработало в нем не жалость к людям, не понятливость, как полагалось по букварям, а жестокость и равнодушие. Ко всему, что не касалось его семьи и близких. Для близких – сделай, хоть расшибись, для остальных – и пули не жалко. Но пока пули нету, пока она в стволе – нужна маскировочка, простоватый подкупающий взгляд, заискивающий даже – чего изволите! И бороденка для этого.
Но бороденка позже взялась, чтобы скрыть худобу и злобство, которое, как ни крути, проступает в очертаниях стянутых завистью скул, воинственно выдвинутого вперед носа. В армии, когда старшиной назначили, услыхал однажды кликуху свою, припечатанную новобранцами, – Лютый. Не подосадовал, но и не удивился. Мнение серой солдатни не имело никакого значения. Эту массу надо было мять и ломать, чтобы вышли из нее одинаковые человечки. И Ерофей нутром чуял – понимал, как это делается. Поэтому на каждом собрании говорил про светлую дорогу и грядущий завтрашний день.
Слуха не имел, но пел громче всех. Пусть для серой солдатни лютый зверь, зато для начальства – любимец и пример. Никто не удивился, когда к третьему году службы его послали на командирские курсы. Он и сам воспринял это как должное. Стал бы майором или полковником, ничего уже не казалось дальним и запретным, есть в молодые годы такая пора, когда веришь в себя по-особому. Да и то сказать – ума накопил, ошибок не сделал. Что-нибудь да сбылось бы! Любое препятствие мог превозмочь. Не превозмог лишь самую малость. Комиссия медиков какое-то затемнение в легких нашла. Отчислили Ерофея. Поломали с таким трудом налаженную жизнь, отняли, можно сказать, судьбу. И невесту найденную.
Увольняясь из армии и памятуя о неполученных чинах, он хотел взять себе фамилию Майоров, но ему не дали, и он остался Пиндяшкиным.
Когда Фомич появился в Синеве – старенький пиджак и солдатские галифе, мало кто качнулся в приветствии. Но его жадность, энергия, а главное, великая охота выступать по каждому поводу расшевелили молву. Когда он начинал выступать на собраниях, люди затихали. Сперва от неожиданности, потом из уважения. Знали – непременно какую-нибудь закавыку найдет. Можно будет и посмеяться, и посочувствовать. Когда он стал неожиданно заместителем Демьяна, а потом и председателем, никто не удивился. Только доярка Таисия Парамонова обронила как-то:
– Ишь, выскочил! Оглянуться не успели.
Отчего Демьян порулил на север, известно было только Ерофею Фомичу. Такую же штуку он проделал с Иваном и не мог понять: отчего тот гуляет до сих пор?
Заметив всегдашнее необъяснимое мужнино недовольство, Параскева выставила графинчик. Слова не проронила. Седая прядь совсем закрыла лицо. Поэтому Ерофей Фомич, люто глянув, сдержался. Молча отпил полстакана. Не пошло. Завалился на кровать и стал глядеть на месяц, вынырнувший в стекле сквозь пушистую морозную вязь.
13
К станции Иван подъехал в самый раз, то есть с запасом, но без долгого ожидания. Успел привязать Орлика позади шлагбаума и выкурить самокрутку, когда далекий гудок долетел из глубины темного, заснеженного пространства. Видно было, как поезд, покинув лесную чащобу, закружил по полю, огибая пичугинские болота. Паровозик, бросая дым на сторону, тащил игрушечные вагончики. Под ярким светом луны их можно было сосчитать. Окна вагончиков светились. Дым от паровоза на белом снегу выглядел темным. Ближе стали видны искры, вылетавшие из трубы.
Иван заглянул в пристанционный буфет, где сразу нашелся Колька Чапай, толковавший загадочно с двумя дружками. Денег у них, как понял Иван, не было, и Чапай деловито сообщил, точно подарком наградил:
– Вместе поедем!
Но, когда Иван взял почту и вернулся за Колькой, обстановка в пивнушке переменилась. Пришел еще один человек. Без шапки, зато с деньгой. На столе уже были выставлены две бутылки, одна почти опорожнена. Человек без шапки поздоровался и пересел, уступая место. Иван узнал путевого обходчика Семена. Деньги на выпивку, как он понял, пришли от него. Чапай глянул на Ивана, будто не мог припомнить, откуда пошло их знакомство. Наконец, просветлев, вспомнил и сказал категорично:
– Один езжай! Сам доберусь.
– Волков не боишься? – спросил Иван.
Колька Чапай откинулся на спинку стула.
– А чего их бояться? Заночую вон у Семена. Знаешь Семена? То-то! Уваж-ж-жать надо каждого человека. А у Семена шестеро по лавкам. Верно, Семен? Постелишь мне в хлеву? Или в собачьей будке? Обманем волков?
Путевой обходчик, высокий, жилистый, с широким разлетом бровей и тонким носом, похожий на сову, кивнул в знак согласия.
– Семен, брат, знаешь теперь кто? – пригрозил кому-то Чапай. – О-о-о!
Долго оставлять лошадь на морозе было нельзя. Иван заторопился. Пройдясь глазом по прилавку – ни курить, ни пить! – открыл дверь, и морозный пар мигом дотянулся до самого буфета.
Иван вышел.
Поднявшийся месяц сделался меньше и ярче. Мороз как будто ослабел. Но по белым бокам Орлика было видно, что стужи хватает. Попутчиков не нашлось, и, поправив хомут на лошади, Иван выехал.
Пока выбирался на тракт, было видно, потом месяц пропал. Небо затянуло такими плотными облаками, что оно стало чернее леса. Ветер вздымал над полем пляшущие снежные гривы, словно табун диких коней вытягивался из-под земли и в буйстве своем не мог нарадоваться открывшейся свободе. Снежные заструги совсем скрыли дорогу. Но Орлик, откинув тяжелую, забитую белыми комьями гриву, уверенно выбирал колею.
Зато Иван раньше заметил, как впереди, справа, в березовом колке шевельнулась тень. Кроме волков, там некому было быть. От охватившего озноба полушубок показался просторным и провис на плечах. Иван пошарил рукой и нащупал под сеном топор.
Волки появились в прошлом году, прорвались с севера. До них было спокойно. А тут – враз! У Аверина корову загрызли. Дочка пасла ее над оврагом за Лисьими Перебегами. Сама насилу спаслась. А Слепухин-дед возле святого колодца на троих матерых наткнулся. Тоже едва ушел. Вспомнив Слепухина, Иван придвинул к себе топор. А глупый мерин продолжал бежать, раскачиваясь. Не всхрапнул, не побеспокоился. Видно, вместе с плотью ему отсекли самую необходимую часть, важную для самозащиты. Вглядевшись еще раз в темень берез, Иван не поверил себе. Не волчья тень, а человеческая фигура колебалась на ветру. Казалось, будто она тянется и хочет идти, но не может шагнуть. Подъехав ближе, увидел, что гнется и обманывает березка, а фигура неподвижна.
Оказалось – девка. Иван спрыгнул с саней, глянул в лицо – не мертва ли? Нет, глаза жили. Только отталкивали и холодили, как студеная прорубь. Набившийся в волосы снег закручивал бесчувственную прядь, выбившуюся из-под платка.