Вся правда о Русских: два народа - Страница 3
Чем богаче был человек, тем более высокое положение он занимал. Частная жизнь человека определяла его положение в обществе.
В Азии — в Персии, в городах Сирии, в Египте — не было частной собственности. Там была только собственность общины и собственность государства. Если человек делал карьеру и занимал в обществе высокое положение, он становился богаче. Но человек не мог иметь собственность, которая не зависела бы от общины и от государства.
В Азии не положение человека в обществе зависело от успеха в частной жизни, а богатство зависело от общественного положения.
В Азии не было граждан; все были подданными царя. У любого человека власть могла отнять его собственность, а с ним самим поступить как угодно.
Община тоже не поддерживала ни прав человека, ни его прав на собственность. Членам общины не хотелось, чтобы кто-то стоял вне общины и не зависел бы от нее.
Во всем тогдашнем мире только в двух обществах были такие же правила жизни: в самой Греции, и в Римской республике. И тут все началось не сразу. Греция до греков, могучее государство Крита, владевшее морями во 2-м, в начале 1-го тысячелетия до Р.Х., ничем не отличалось от Египта или Вавилона.
Общество греков-ахейцев тоже было вполне не европейским. Ахейцы воевали в Троянской войне — тем и прославились. У них были храбрые военачальники Гектор и Ахиллес, умные цари Менелай и Приам, отважная верная Пенелопа и ее вредная красивая сестра Елена. Хитроумный Одиссей, о котором до сих пор снимают фильмы и пишут книги, — тоже ахеец. Но граждан в обществе ахейцев не было.
В XI–IX веках до Р.Х. Грецию завоевали другие греки-дорийцы. Это были племена, близкие ахейцам по языку и культуре — примерно как русские и сербы. Но все-таки другой народ, хотя и родственный. После дорийского завоевания Греция изрядно одичала; древние города лежали в развалинах, письменность оказалась забыта. В эти мрачноватые века и пел свои песни слепой сказитель — Гомер.
В этой, дорийской, Греции и родилось гражданское общество — не раньше VIII–VII веков до Р.Х. В это время члены общины-полиса начинают жить не по традициям, которые установили мудрые предки, а сами придумывают правила жизни в своем городе-государстве — политию. Община превращается в сообщество граждан, общинники приобретают свои неотъемлемые права.
Почему этот прорыв произошел именно здесь, почему Греция и Рим, а не Финикия или Вавилон стали Европой — ученые спорят до сих пор. Но история шла так, как она шла — первоначально гражданское общество родилось только в этих двух маленьких обществах, на полуостровах Средиземного моря.
В VII, в V, даже во II веках до Рождества Христова вовсе еще не были Европой те земли, которые для нас неотъемлемо связаны с этим словом, — Франция, Британия, Испания. Здесь, как везде, были свои дикие и полудикие племена, свои вожди, свои общины. И никакой частной собственности, никаких граждан не было в помине.
Племена говорили на разных языках, воевали между собой, и никакого представления о своей общности, о каких-то своих отличиях от остальных людей у них тоже не было.
Греция не умела передавать главное в своей культуре другим народам. Даже когда при Александре Македонском греки завоевали почти всю известную им Азию, они не смогли сделать ее Европой. У них не было механизма превращения подданных в граждан, разрушения общины, становления частной собственности.
А везде, где чужие земли завоевывали римляне, появлялись граждане, и появлялась частная собственность.
Римская империя несла смерть и порабощение всем, кто не мог отбиться от ее железных легионов. Но еще она несла идею гражданского общества.
На завоеванных территориях строились римские города, и отслужившие свой срок легионеры становились ветеранами, получая право на землю и на помощь в подъеме хозяйства. Если даже ветеран уже имел «чисто римскую» семью, его дети и внуки женились на местных уроженках.
Захват рабов был чудовищно жестоким действием. Но чем дальше, тем меньший срок раб оставался рабом: уж очень была очевидна невыгодность рабского труда. Выучившего язык, начавшего понимать новые правила игры раба старались отпустить на свободу. Вольноотпущенник сохранял связи с хозяином, становился чем-то вроде крепостного, а его дети и внуки уже становились римлянами.
Кроме того, римским гражданином можно было стать. Тот, кто был материально обеспечен, кто владел латинским языком и был готов ассимилироваться в римской культуре, легко становился римским гражданином, а затем ромеем, римлянином. В Галлии местные кельтские-гэльские языки исчезают уже века через два после завоевания. В Иберии-Испании только на северо-востоке страны, в Басконии, сохранились местные иберийские языки: племя басконов решило ни в коем случае не забывать язык предков. До сих пор баски, говорящие на своем невероятно сложном, очень древнем языке, резко выделяются среди испанцев, чей язык ближе всего к латыни из современных романских языков.
Те, кого завоевали римляне, сами стремительно становились римлянами. Не случайно же в 213 году император Каракалла издал эдикт, по которому почти все население Империи стало гражданами. Итог ассимиляции был подведен.
Римская империя пала, и те, кто ее завоевал, все эти готы и вандалы, были ничуть не лучше тех, кого поглотила Империя — иберов, галлов и белгов: такие же дикие. Еще в одном они оказывались точно такими же, даже вломившись в Империю: растерянными перед громадностью того, что увидели.
Потому что можно победить армию и на плечах бегущих вломиться в город, нахально объявивший себя вечным. В город, куда вели все в мире дороги, и по этим дорогам свозили награбленное со всего мира. Память народов сохранила, как вандалы срывали с храмов позолоченную черепицу, спутав ее с настоящим листовым золотом, как их вождь Аларих запустил копьем в мраморную статую и на всякий случай убежал от гигантского, в два человеческих роста, белого воина, не дрогнувшего от удара.
Можно вломиться в дома и храмы, вытащить на улицы, прямо в грязь, награбленное за века, по всему миру. С шумом поделить, тыкая немытыми пальцами, обгрызая траур под ногтями. Захватить клин южной, теплой земли, навсегда избавиться от голода, с гарантиями, на века. Все можно — завоевали, твое, володей… Владеть — можно. Не получается тихо, тупо радоваться, без размышления. Не получается гордиться собой, чувствовать себя лучше тех, кого завоевал, чью армию позорно гнал с победным племенным воплем и воем.
Потому что есть соблазн не только в богатствах, скопленных за века государственного разбоя. Не только в теплой, не знающей снега земле, покрытой апельсиновыми рощами. Соблазн таится в самих здешних людях: в их мозгах, поведении, в их отношении ко всему сущему.
Потому что Империя рухнула, но города живут по римскому праву. А победители, может быть, и сделали бы что-то, но понятия не имеют, что надо делать, что такое вообще «города», и почему им самим так неуютно от этого слишком сложного, мало понятного быта, в котором неотъемлемо присутствуют письменность, римское право, космически громадный Бог, странно не любящий жертвы. Бог, который мог бы разметать все человечество одним дуновением своим, но который почему-то полюбил людей и даже умер за них в своем Сыне.
Потому что вокруг, на развалинах когда-то великолепных городов, даже в нищенских деревушках живут люди, для которых свобода — вовсе не светлый идеал и не мечта, а повседневная реальность; то состояние, в котором живет множество людей. Люди, привыкшие стоять не в рядах клана, рода и войска, а стоять совсем одни, сами по себе, перед государством, мирозданием, историей, царем, военачальником, их непонятным, невидимым Богом.
В обществе побежденных власть начальника ограничена; самые униженные, веками согнутые в покорности, люди привыкли, что и самому высокому начальнику можно все-таки совсем не все, чего захочется.
И завоевателям тоже начинает хотеться такого же. Почему?! Он и сам не может объяснить. Жить сложно, быть лично свободным, выломиться из толпы общинников, завернутых в медвежьи шкуры, хочется так же, как хочется смотреть на закат, умываться росой, любоваться красивыми дикими зверями, видеть дальние страны, любить умную добрую женщину. Хочется потому, что полудикий варвар, оказывается, сам носит в себе такую возможность, такое стремление. Он только не знал, в родных германских ельниках, что он этого, оказывается, хочет.