Встреча - Страница 4
Я резко прикрикнул на него. Он взглянул на меня и махнул рукой.
— Я-то что?.. Но вы… Я полагал, что когда речь идет о вашем деле, вы не будете так сентиментальны. Не хотите — не надо.
И он перестал говорить об этом. Я полагал, что он и в самом деле бросил свой план, и это было глупо с моей стороны. Я как-то не оценил всей серьезности того, что с ним происходило. Но нет, это осталось в нем, оно росло. Вы понимаете, какой соблазн? Спасти свою драгоценную шкуру, да еще объяснить это нравственным долгом… Он подбирал аргументы, убеждал сам себя, и соблазн одолевал его, быть может, еще сильнее с тех пор, как он замкнулся в себе. Теперь он непрестанно размышлял об этом. Физически же он оказался выносливей нас всех, за исключением Яшки.
Сначала я был уверен, что первым не выдержит бухгалтер. Но, к моему изумлению, этот маленький, худой человечек вдруг освободился от угнетавшего его все время страха. Он уже не боялся, не бледнел и не трясся. Объяснил он это очень просто:
— Теперь уж ясно, что нам придется умереть, и ясно, как умереть. Просто забьют нас, да и все. Чего же бояться! Я боялся, когда приходилось ждать, ждать и каждое мгновенье могло принести какую-нибудь ужасную внезапность, каждый приход Ганса, каждый шум в коридоре… Но теперь уже все известно и все ясно.
Разумеется, все было ясно — вплоть до окровавленной, с выбитыми зубами челюсти бухгалтера, вплоть до его переломанных пальцев. Неясно еще было только, как поведет себя пивовар. Несмотря на его смертельную худобу, я его всегда представлял себе толстым, каким он, вероятно, был раньше. Очень уж чувствовалось, что эта худоба к нему совершенно не идет, ему следовало быть кругленьким, краснолицым и с брюшком. Я его таким не знал, но виделся он мне именно таким.
Так вот с этим пивоваром было труднее всего. Он совершенно распустился. Плакал детскими слезами, всхлипывал, шумно шмыгал носом и очень скоро стал угрожать, что скажет все, что только немцам угодно будет выслушать. Он лежал на нарах и слезливо, монотонно повторял:
— Это бессмысленно, все это совершенно бессмысленно. Сегодня я скажу, сегодня обязательно скажу…
Сперва мы кричали на него, впрочем, не слишком всерьез, потому что его угрозы были детски беспомощны, будто он сам в них не верил. Потом вообще перестали обращать внимание на его болтовню. Самое любопытное, что даже агроном не пытался склонить пивовара выдать Яшу. Я думал — потому, что он сам от этого отказался. Но может быть, он просто почувствовал, что, несмотря на кажущуюся слабость пивовара, здесь рассчитывать не на что.
Время от времени, когда пивовара, избитого и стонущего, приносили с допроса, кто-нибудь из нас небрежно, будто из вежливости, спрашивал:
— Ну что, сказал?
Он плакал, его подбородок дрожал.
— Не мог. Я хотел, хотел сказать, но меня словно кто за глотку схватил… Завтра наверняка скажу. Это невозможно, это немыслимо выдержать, я не могу не сказать…
Но он не говорил ни завтра, ни послезавтра. Когда там, наверху, его начинали бить, он молчал. Собственно не молчал — даже у нас было слышно, как он кричит, плачет и стонет. Но это были лишь нечленораздельные звуки: несмотря на все свои решения, он не говорил ни слова, хотел предать — и не мог. В нем боролись две воли, две силы. Одна стремилась во что бы то ни стало спасти от мук его жалкое, изуродованное тело; другая — суровее и крепче первой — стояла на страже и замыкала уста печатью молчания. С ним происходило нечто ужасное. Не знаю, от болезни, или от битья, или от того и другого вместе, он стал пухнуть. Кожа, вся в кровоподтеках, уже не висела на нем, как просторная одежда; она набухла, распухли руки и ноги, вздулся живот.
На Яшу я не обращал внимания. Впоследствии мне как-то трудно было припомнить, как он себя вел. Знаю только, что он не кричал и не стонал, а быть может, его просто заглушал своими воплями пивовар. Впрочем, в то время мне снова стало все безразлично — мне перебили руку, и это меня совершенно ошеломило, хотя раньше я думал, что дошел до предела боли.
Вдруг нам показалось, что закончился какой-то период. Прошло три дня — такие перерывы бывали. Но миновал четвертый, пятый, шестой — ничего! Утром и вечером Ганс приносил нам еду, проверял, все ли мы в камере, хотя никто из нас не мог бы выползти из нее даже на четвереньках, а затем мы напрасно ждали шагов в коридоре и резкого, как лай, вызова. Прошла неделя, началась вторая. У меня на руке, чуть повыше перелома, образовался нарыв, это стоило любого битья. Но пивовар перестал стонать, и хотя он лежал такой же опухший, видимо, страдал меньше. У бухгалтера зажили десны, он мог уже есть не только суп, но и хлеб. Постепенно мы, кажется, стали верить, что все кончилось: «Они убедились, что из нас ничего не выбьешь, и оставили нас в покое…» Конечно, это был вздор, но надежда, вопреки здравому смыслу, упрямо держалась в нас.
Почти три недели длилось это заблуждение. Однажды — день был, видимо, солнечный, потому что сквозь щели в досках, которыми было забито окно, падал свет и в нем клубилась пыль, — в коридоре раздались шаги. Бухгалтер вскочил с нар и, разинув рот, уставился на дверь. Мной овладела такая слабость, что казалось, я вот-вот потеряю сознание.
Забрали агронома. Кто следующий? Впрочем, это было довольно безразлично: еще час, два, три — и очередь дойдет до каждого. Как глупы мы были, когда верили, что нас оставят в покое. Должно быть, они подумали, что к истязаниям можно привыкнуть, и решили дать нам отвыкнуть, подправиться, а теперь возьмутся еще круче.
Агроном возвратился удивительно быстро. Забрали Яшу. Мне не сразу пришло в голову, что тут может быть какая-то связь. Лишь когда за Яшей закрылась дверь и затихли его шаги в коридоре, мне назойливо и неприятно почудилось, что тут что-то не так, что-то неладно. И вдруг, как внезапный свет, озарила мысль: агроном пришел с допроса! Его не бросили, как узел тряпья, на пол, он вошел и сел на нары. Очевидно, о том же подумали и остальные. Они поднялись и застыли в ожидании, словно вот-вот произойдет что-то страшное.
Почувствовав, что ему не дождаться вопроса, агроном не своим, искусственно бодрым голосом сказал:
— Ну вот, все в порядке.
— Как в порядке? — свистящим, невнятным шепотом спросил бухгалтер. Он не привык еще к отсутствию зубов.
— Я сказал, что бежать хотел он, а мы ничего не знали.
— Кто — он? — удивился пивовар.
— Ну, этот, Яшка-вор.
Воцарилось молчание. И вдруг маленький, худой бухгалтер, это истерзанное, жалкое создание, сорвался с нар и со стиснутыми кулаками пошел на высокого, плечистого человека.
— Ложь! — просвистел он.
— Почему ложь? Ценой жизни одного вора я спас четверых человек.
Бухгалтер истерически засмеялся.
— Кто тебе позволил, скотина, скотина, скотина? Спас? Ты выдал его немцам, подлец ты, подлец!..
В неудержимом гневе он наступал на него, подняв кулаки. Агроном отвернулся.
— Выдал. Да. И правильно сделал. Теперь нас не будут бить.
Пивовар застонал и вдруг расплакался. Бухгалтер, вне себя, кричал:
— Спас? Да лучше бы меня сегодня повесили, заколотили насмерть, чем одну минуту сидеть с тобой в одной камере, скотина! О скотина!..
Наверно, Ганс услышал крики: дверь с шумом распахнулась.
— Молчать!
Наступила тишина. Мы больше не говорили друг с другом. Яша не явился. Вечером Ганс впервые соблаговолил заговорить с нами. Точнее, он не заговорил, а лишь сделал жест, но и этого жеста было достаточно. Он кивнул на место Яши, а потом изобразил затягивание петли, еще больше вытаращил свои выпученные глаза, высунул язык и захрипел. Потом рассмеялся, довольный своей шуткой, и громко захлопнул дверь.
Больше нас не вызывали. Поверили они агроному или нет — своего они во всяком случае добились: виновник был выдан и наказан, победа на их стороне.
В камере молчали. Всех нас, как будто и ни в чем не виноватых, терзало чувство вины. Особенно, конечно, меня, ведь агроном посвятил меня в свой план, а я несерьезно отнесся к нему. И я ни на минуту не переставал думать о повешенном. Меня мучило, что я не мог вспомнить его лица, словно его губкой стерли с доски. Не мог вспомнить голоса, ни одной его черты. Было мучительно, что мы столько времени сидели с человеком, и вот я ничего, решительно ничего не знаю о нем. Я узнал только на свободе…