Всеслав Полоцкий - Страница 149
И вновь Давыд сказал:
— Не верь ему, отец.
И Глеб, и Ростислав, и даже Борис — молчали, ибо они с Давыдом заодин. Князь сжал кулак, разжал, свет заливал ладонь.
Сказал князь растерянно:
— Сыны мои! Ваш брат — живой. Вы что, не рады?!
Помнишь, князь, отец спросил у тебя: «Ты что, не рад?!» Это было, когда твой брат исчез, а тут сын явился!
Не дышалось уже, не смотрелось, да и зачем дышать и на кого смотреть?! Георгий жив, в субботу будет здесь, и сыновья примут его, а после выйдут, впятером, — и вече покорится им. Покорится! А если не покорится, что с того? Пусть только сыновья станут заодин, чтоб нож никто не бросил между ними, чтоб даже тень вражды не мелькнула. Вот лишь о чем молю я, Господи! Чтоб вражды между ними не было, а землю разве можно отобрать? Земля, как срок придет, сама к себе зовет, больше земли и не надо. Антоний жил ведь и счастлив был, еще меня жалел, поддерживал да наставлял.
Борис сказал:
— Надо идти к Любиму. Пусть выдаст гонца. Не к нему шел гонец.
— Не к нему! — подхватил Ростислав. — Пойти и взять!
— А вече? — спросил Глеб. — А Свияр?
— Свияр! — Давыд только рукой махнул и встал из-за стола, — Возьмем Любима, будет и Свияр. Сам прибежит! А то снова затаился, пес!
— Пес и есть! Все псы!
— Псы! Псы!
И встали сыновья, вышли из гридницы. Ростислав взял Ширяя за ворот, мотнул, поволок, тот хоть бы трепыхнулся. В дверях Давыд остановился и зло сказал:
— Будет вече, отец, нынче будет! Свое возьмем и братово обговорим. Чтоб было с чем его встречать. А то придет, поди, босой. Х-ха!
Вышли сыновья.
Когда они съезжали со двора, конь о конь ехали, Всеслав, стоя в окне, перекрестил всех четверых. Оглянулся лишь Борис, махнул рукой, мол, не печалься, скоро возвратимся, а то, о чем ты думаешь, привиделось, забудь!
Забудь! Видишь как обернулось. Просил же я семь дней, семь полных дней — и все как раз сложилось бы. Так нет — «в час пополудни». Час мой настал. Скупа безносая, ух как скупа!
Хотел пойти к себе и лечь, хотел руки сложить, да не решился, хоть и грешен ты, очень грешен, князь, но уходить без покаяния — нет, боязно. И вино не кровь, и хлеб не плоть, а веруешь ведь, веруешь! А раз веруешь, так может ли Она прийти и торговаться, как купец, и дать всего семь дней? Нет, то было видение, кощунство, сиди и жди, князь, вернутся сыновья, сойдется град на вече, огласите уговор, крикнут люди: «Любо!», Свияра крикнут, а Любима выведут, свершится, чуешь ты, князь, только бы Она не приходила, погодила немного.
И не придет уже, привиделось! Солнце-то уже где, на закате. Час пополудни наступил, а Ее нет! И будешь ты жить. Георгий явится — и встретишь ты его, за стены выйдешь, сын твой сойдет с ладьи, вы обниметесь под колокольный звон; так ты прикажешь.
Нет, князь, не сбудутся твои мечты. Георгия выйдет встречать Давыд, Давыда нынче крикнут, старший он твой, сегодня вечером скажет: «Отец мой, а ваш князь, ушел и вас оставил мне, а меня вам…» И хорошо это, по-христиански. Взойдет Давыд по праву первородства — и будет мир на Полтеской земле, никто меж братьями ножа не бросит, а большего и пожелать тебе, отцу, нельзя! У киян-то смотри что сотворилось. Ярослав Ярополчич бежал и сел в Берестье, дяде грозил, а дядя вместе с братом Ярославовым — брат брата предал! — придут на Неру-реку, и возьмут его, и в цепи закуют, и в Киев приведут. И хоть и сам митрополит Никифор — опять Никифор! — станет за него, за Ярослава, говорить, и начнет Ярослав крест целовать при гробе святых страстотерпцев Бориса и Глеба, и падать ниц, молить… Но Святополк, Великий князь, упрется, не отступится, и в поруб посадят Ярослава, через год умрет в порубе, и Вячеслав, неверный брат его, умрет без чести, и пресечется племя сватово… А сыновья твои, Всеслав, как были, так и будут заодин, даже когда вся Русь на них пойдет и будет им, всем Рогволожьим внукам, смерть, всем, кроме Ростислава, Давыдова сына.
Но то когда еще будет! Едва не через тридцать лет, а нынче, в среду, за полдень, сидишь ты, князь, и ждешь Ее. Иону звать не хочешь. Уж лучше уйти без покаяния, а то Иону призовешь — и слух пойдет, и укрепится град, а сыновьям твоим то не с руки, и коли ты всю жизнь кричал, что жизнь твоя ради сыновей, пусть и смерть твоя им тоже на пользу пойдет. Не зови Иону, сундук не открывай, седмь помазков не доставай. А что Она все не идет, так подождешь Ее — Она семь дней тебя ждала и не роптала. И ты, князь, не ропщи, жди.
Хотел пойти книгу взять, открыть и почитать. «Царь Александр был…» Вздохнул и не пошел. Сидел. Смотрел на камешек. Свет в нем уже едва мерцал. Когда царь Александр помирал, то он велел, чтоб его одр поставили на возвышении посреди гридницы и чтоб открыли настежь двери и ворота, — и все бояре, вся дружина македонская шли и прощались с Александром, а он лежал и их благословлял…
А ты один сидишь, и никого здесь нет. И уйдешь один, без покаяния, без Святых Тайн, воистину как волк. Встань, князь, пойди и преклони колена перед ликом, лик темен, ничего не видно, да что тебе с того — ты ж слеп, тебе и этого довольно. А может, Буса вспомнил? Так ты не жди его, Бус не придет. Если б и пришел, ведь слова его черны, чужие, ты слышал их и ничего не понял — не для тебя они, прозвучали они и умерли, и сам ты говорил, что умерших не возвращают.
Нет, то Бережко пробежал, это его шаги. Ишь балует, ишь радуется как! А то — к добру. Вот разве что…
Хрррр! Хх-ха! Зверь вскинулся, рванул! Ударил в грудь. Хруст, кровь и темнота. Упал на стол…
Очнулся, огляделся. Нет, полежал ты, князь, всего-то ничего. Солнце где стояло, там и стоит, видно, за полдень склонилось…
А как легко! Нет в тебе зверя, князь. Грудь проломил и выпрыгнул, почуял, стало быть, что смерть твоя пришла, и сбежал. Где он теперь? К кому бежит? Не все ли равно. И засмеялся князь, ну, а ты печалился, что они забудут и не на руках понесут, а на санях… А теперь как хочешь, все едино!
Зверь выбежал, и духу его нет, и кони не рванут, гроб не перевернут!.. Вот, значит, как от зверя надо избавляться — от смерти он бежит. А ты гадал, князь, все они гадали.
Да что теперь! Слаб человек. А зверь еще слабее оказался. Человек сидит и смерти ждет — и не бежит. А зверь — где он сейчас?
Пресвятый Боже! Я, раб твой, испил чашу до дна, и что познал — то и познал, что сумел — то и сумел и согрешил, прими меня таким, как есть, суди, казни…
И отложил князь камешек, персты сложил и поднял их ко лбу…
И замер! Чья-то рука легла ему на правое плечо. Уф-ф! Хоть на правое…
И та рука была ни холодная и ни горячая, и ни легка она была, ни тяжела.
— Альдона! — удивился князь.
Она чуть слышно произнесла:
— Узнал! Я знала, что узнаешь.
— Как не узнать! Я ждал тебя.
Альдона не ответила, только рука ее вдруг задрожала, она сильней схватилась за его плечо, дрожь унялась. А князь сказал:
— Да, ждал тебя. Покаяться хотел перед тобой. Пока еще я жив, ибо что будет мною Там говорено, не то уже. Грешил я, ох грешил, но самый страшный грех — это когда я не пришел к тебе, не бросил Киева, а ты умирала, солнце мое, душа моя… — Не мог дальше говорить. Хотел еще что-то сказать, горло сдавило, не дыхнуть. И начал задыхаться князь, губы, веки тяжелели, опять в глазах круги пошли.
Неожиданно ее рука поднялась с его плеча и стала гладить его волосы, шею, снова волосы, снова шею. И стало легко дышать, стал ясен взор, но князь не шелохнулся: боялся, оглянется он… Сколько ей уже? Под семьдесят, наверное, а годы разве красят? Седа, поди, в морщинах вся… Ты ее помнишь молодой, красивой, такой и нынче представляй. Да и она тебя не видит и, может, даже думает, что ты по-прежнему тоже молодой.
Сидел князь, боялся шелохнуться. Ее рука была легкая, мать никогда тебя не гладила, Всеслав, мать умерла твоими родами, кто уморил ее, за что и почему, ты так и не узнал. Много этих «почему» осталось в твоей жизни. Жизнь — лес ночной, лежишь ты, князь, нож у тебя в груди, и кровью ты изошел, глаз не открыть, а кто-то подошел — ш-шух! ш-шух! — и на колени встал перед тобой, огладил нож, за рукоятку потянул… Не трожь! Нельзя! Вот так брата моего…