Всемирная Выставка - Страница 17
— Нормально! Не видишь, что ли, с тобой все нормально! Смотри, какой пони маленький, он тебя сам боится больше, чем ты его. Ну не кричи так, перестань орать, с тобой все нормально, бояться нечего, ну давай, ну ты ведь можешь, ну хоть попытайся!
Со мной так всегда: сперва меня впихнут по самое горло в какой-нибудь тесный, едва не удушающий футляр, подгоняя под идеал матери, а потом отец побуждает взлетать к высотам отваги и предприимчивости.
В отчаянии я пошел на компромисс. Ладно, снимайте меня на фото, но на моем велосипедике, а не на пони.
До сих пор у меня хранится этот снимок. Мои ручонки на руле. Ноги на педалях высоченного переднего колеса. На мне однотонный шерстяной костюмчик — куртка и рейтузы из жесткой шерсти. Берет лишь чуть-чуть сбился набок. Я позволяю запечатлеть себя обожаемого, себя приодетого. На вид приятен: открытое лицо, светлые волосенки и наученно улыбаюсь; но улыбаюсь только чуть-чуть, как бы на пробу, настороженно, в порядке задабриванья — выйдет так выйдет, а нет — ноги на педалях, нажал, и ходу.
Не то чтобы я был строптив, не следовал советам и поучениям и не стремился бы занять свое место в жизни. Но каждое из моих божеств вещало с разной силой и призывало к разному. Вокруг все являло пример отчаянной борьбы за выживание, однако где уверенность, что ведешь ее правильно, когда в голове разноголосица противоборствующих доводов; поди угадай, где пределы погрешности, каково поле допуска, за которое выходить нельзя.
9
От отца и от матери протягивались как бы два крыла нашей семьи, однако, неравные по силе, они делали полет неустойчивым. Мои дед и бабка по отцу были не из обеспеченных, они жили в трехкомнатной квартирке в нескольких милях к северу от нас. Но они были едины, самодостаточны, полны достоинства и гордости своими детьми (кроме отца у них было еще двое: мои тетки Френсис и Молли), и почти по любому поводу у них были четкие воззрения. Мы ездили к ним по Магистрали на красно-черном автобусе с длинным капотом, сдвоенными задними колесами и прикрученными к задней стенке на цепях запасными шинами; переключение передач давалось ему весьма мучительно. Ехать мне нравилось, однако, прибыв, оставалось вытерпеть еще и сам визит. Не то чтобы я не любил деда и бабку, это были радушные маленькие старички, они мне улыбались, лезли со всякими вкусностями и поцелуями. Но таилась там и опасность. Бабка любовно расстилала на большом темном столе в их гостиной кружевную скатерть. Для чаепития выставляла свой лучший сервиз — светло-зеленый, с узором из яблочных долек, выкладывала печенье «Юнида», домашний сливовый джем с гвоздикой, вдобавок ставила большую хрустальную вазу фруктов и вазу поменьше с фисташками. Мы тоже частенько приносили торт, купленный в кондитерской. Все садились за стол и разговаривали. Дед карманным ножиком необычайно искусно снимал кожицу с яблока — она сбегала единой непрерывной лентой. Иногда присутствовала та или другая из моих теток, но без детей, которые, подобно моему брату, уже вышли из возраста, когда такие визиты обязательны. Так что делать мне было нечего. И я глазел во двор через окно с двойными рамами. Окнами квартира деда выходила во двор, улицы видно не было, видны были лишь непроницаемые кружевные занавеси или задернутые шторы. Я пристраивался к большому приемнику, стоявшему на столике в углу рядом с любимым креслом деда, и пытался поймать что-нибудь интересное, но нет, в воскресенье среди дня ничего занимательнее трансляции из нью-йоркской филармонии сыскать, похоже, было невозможно. А то еще заводил огромную напольную виктролу у них в спальне, а потом клал на вращающийся диск монетки и скорлупки и смотрел, как они слетают. Иногда листал принесенную с собой книжку с картинками или изучал содержимое дедова книжного шкафа, стоявшего в прихожей, рядом с входной дверью. Книг у него было много, некоторые на русском. В шкаф они были напиханы как попало. Каждая полка прикрывалась отдельной стеклянной дверцей, которую надо было поднять за низ и вдвинуть по направляющим под вышележащей полкой. Но книг было так много, что дверцы не вдвигались. Именно от деда я впервые услыхал имена Толстого и Чехова. Были у него и собрания — многотомники в одинаковых переплетах типа «Всемирной антологии великих ораторов» или «Харперовской иллюстрированной энциклопедии Гражданской войны». Мне нравились гравюры, изображавшие баталии Северной и Южной армий. Каждую картинку прикрывал листок тончайшей папиросной бумаги.
Еще одним развлечением был мусоропровод на кухне. Бабушка разрешала мне открыть маленькую дверцу в стене и сунуть голову в темную пустую шахту. В токах холодного черного воздуха вздымались запахи пепла и мусора. Колонну черноты прорезала толстая веревка. Мне позволялось, потянув за эту веревку, вытащить и рассмотреть деревянный короб, в котором жильцы спускали мусор дворнику.
Бабушка суетливо ковыляла поодаль — сгорбленная старушка в очках и с расчесанными на пробор, туго заплетенными в косицы и уложенными венцом жидкими желтовато-седыми волосами. Глаза ее были влажны, руки тряслись, но недуги, казалось, не угнетали ее. Она была вся в делах, сновала туда-сюда, ни на минуту не присаживаясь. Хозяйка. Дед, напротив, был медлителен, худощав, говорил тихо и с расстановкой, его густые седые волосы были коротко подстрижены; имел пристрастие к длинным шерстяным кофтам на пуговицах, его кофты обычно были коричневатых тонов, и носил он их всегда с белой рубашкой и галстуком, коричневыми брюками и домашними тапками. Курил странные, овальной формы сигареты, которые назывались «Регент»; они хранились у него в сером с бордовым портсигаре. Он любил измерять мою ладонь, прикладывая ее к своей, так, по его словам, он следил за моим ростом. Процесс моего роста составлял для него источник неизъяснимого наслаждения. Он неизменно с удовольствием обнаруживал, что моя рука с прошлого раза выросла. Тогда он трепал меня по загривку. Он был ушедшим от дел художником. В юном возрасте он эмигрировал из России, откуда-то из Минской губернии; бабушка тоже родом была оттуда. Скорее всего, они знали друг дружку с детства, но, только приехав каждый самостоятельно в Америку, возобновили знакомство, преодолели ступень ухаживания и поженились. Лишь на мгновение удавалось мне вызывать в себе это удивительное видение: мой милый старенький дедушка Исаак прям, черноволос и молод, еще моложе отца; вот он, к примеру, берет отца на руки, как это делает иногда отец со мной. Отец называл его «папа». Но я над такими парадоксами не очень-то задумывался. Пожалуй, я в них не очень-то верил. К тому же речи деда были столь философичными, исходили из такого мудреного далека, что никакими силами нельзя было продлить иллюзию, воображая его кем бы то ни было, кроме как дедушкой. Он сообщил мне, что три раза, на трех разных президентских выборах, он отдал свой голос за Уильяма Дженнингса Брайана[10]. И все же он социалист, к тому же вышедший из того поколения просвещенной еврейской молодежи, которое в отличие от Брайана поняло, что религия несет народу путы невежества и предрассудков, а следовательно, нищету и беды. Я не очень-то понимал его речи, но по мере их повторения все более осваивался с его мыслями и формулировками, привыкал к ним и сумел наконец по общему их настрою распознать в нем хулителя господствующих представлений. Он против — это я понимал. Книжный шкаф его населяли авторы, имена которых стали мне знакомы задолго до того, как я узнал, кто они и за что ратовали: Ральф Ингерсол, Генрик Ибсен, Джордж Бернард Шоу, Герберт Спенсер. При том что бабушка была набожной и вела кошерный[11] дом, дед был атеистом. Его настольной книгой был «Век разума» Томаса Пейна[12], оттуда он черпал аргументацию, которой, перемежая ее доводами собственного изобретения, поддразнивал бабушку, вдобавок разоблачая перед ней нелепости и противоречия в ее буквальном прочтении Ветхого завета. «Храм для меня — это мой собственный разум», — говорил он вслед за Пейном. При этом, как с гордостью, при всем ее недовольстве мужем, сообщала нам бабушка, он много раз прочел Библию от корки до корки и знал лучше ее самой — Господи, помоги этому безбожнику!