Все московские повести (сборник) - Страница 6
«И это вынести тоже, – думал Дмитриев, ощущая оцепенение. Повернуться и уйти, но он продолжал стоять, глядя в черновато-рыжую бороду. – На тещиной могиле помидоры. Ну, все равно. И это тоже. И будет еще другое».
– Если хотите, у меня где-то есть телефон некоего Адама Викентьевича, маклера. Могу поискать…
Преодолевая оцепенение, Дмитриев повернулся и пошел по коридору прочь.
В пять вышли с Таней на площадь, и тут же – редкий случай! – подвернулось пустое такси. Дмитриев свистнул, они вскочили, поехали. Переулок был заполнен толпой, двигавшейся в одном направлении, к метро. Кончила заводская смена. Такси ехало медленно. Люди заглядывали в кабину, кто-то постучал ладонью по крыше. Когда проехали метро и вырвались на проспект, Дмитриев заговорил – о Невядомском, со злобой.
Таня взяла его за руку.
– Ну, зачем злишься? Не надо. Перестань…
Он чувствовал, как ее спокойствие и радость переливаются в него. Таня, улыбаясь, сказала:
– Все мы очень же разные. Мы – люди… У моей двоюродной сестры умер маленький сынок. Конечно, безумное горе, переживания и при этом какая-то новая, страстная любовь к детям, особенно больным. Она всех жалела, старалась, чем могла, помочь. И есть у меня знакомая, у которой тоже умер мальчик, от белокровия. Так эта женщина всех возненавидела, она всем желает смерти. Радуется, когда читает в газете, что кто-то умер…
Таня придвинулась. Положила голову ему на плечо, спросила:
– Можно? Тебе не мешает?
– Можно, – сказал он.
Ехали окраинами, через новые районы. Дмитриев рассказывал о Ксении Федоровне. Таня спрашивала с сочувствием – это было истинное, Дмитриев знал, к его матери она испытывала симпатию. А Ксении Федоровне нравилась Таня, они виделись раза два летом, в Павлинове. Таня держала его руку в своей, иногда начинала тихо щекотать его ладонь пальцем. Ласки Тани всегда были какие-то школьные.
Не отнимая руки, он подробно рассказывал о матери: что говорил профессор Зурин, что сказал Исидор Маркович. Таня засмеялась:
– Ах, гнусная баба! Одалживает деньги и пристает с нежностями, правда? – она вдруг ткнулась носом к его щеке, прижалась. – Прости меня, Витя… Я не могу…
Он гладил ее голову. Долго ехали молча. Проехали Варшавку.
– Ну, что ты? – спросил он.
– Ничего. Не могу…
– Что?
– Жалко – тебя, твою маму… И себя заодно.
Дмитриев не знал, что сказать. Просто гладил ее голову и все. Она стала хлюпать носом, он почувствовал на щеке мокрое. Тогда она отодвинулась от него и, отвернувшись, стала смотреть в окно. Наконец миновали набережную, поехали по трамвайным путям, мимо какой-то фабрики, вдоль глухого длинного каменного забора. Возле пивного ларька густела черная толпа мужчин. Некоторые в одиночку и парочками с кружками в руках стояли поодаль. Дмитриев почувствовал, что сушит горло – захотелось хлебнуть чего-то, взбодриться. «Надо спросить, – подумал он. – У Танюшки бывало. Хоть что-нибудь».
Новый шестнадцатиэтажный дом стоял на краю поля. Дорога шла в объезд, вокруг поля.
– Вот здесь, – сказала Таня.
Дмитриев отлично помнил, что здесь. Последний раз он был тут около года назад.
– Ты машину оставишь? – спросила Таня.
Конечно, надо было оставить. Но его всегдашнее слабодушие – он видел, что Тане страстно этого не хотелось, – заставило ответить:
– Да ладно, пусть едет. Я тут найду.
– Конечно, найдешь! – сказала Таня.
Поднялись на одиннадцатый этаж. Таня вдвоем с сыном жила в большой трехкомнатной квартире. Бедняга Товт выстроил этот корабль в кооперативном доме, только успели въехать, и тут все случилось. Алик был тогда в лагере, Товт трудился где-то в Дагестане – он был горный инженер, – и Таня жила одна в пустых, без мебели, комнатах, пахнущих краской. На полах лежали газеты. В одной комнате стоял громадный диван, больше ничего. И любовь Дмитриева была неотделима от запаха краски и свежих дубовых полов, еще ни разу не натертых. Босой, он шлепал по газетам на кухню, пил воду из крана. Таня знала множество стихов и любила читать их тихим голосом, почти шептать. Он поражался ее памяти. Сам он не помнил, пожалуй, ни одного стихотворения наизусть – так, отдельные четверостишия. «Ты жива еще, моя старушка, жив и я, привет тебе, привет». А Таня могла шептать часами. У нее было штук двадцать тетрадей, еще со студенческих времен, где крупным и ясным почерком отличницы были переписаны стихи Марины Цветаевой, Пастернака, Мандельштама, Блока. И вот в минуты отдыха или когда не о чем было говорить и становилось грустно, она начинала шептать: «О господи, как совершенны дела твои, думал больной…» Или еще: «Сними ладонь с моей груди, мы провода под током».
Иногда, устав от однообразного шелестения губ, он говорил: «Ну, хорошо, моя радость, передохни. А почему этот ваш Хижняк с Варварой Алексеевной не здоровается?» После паузы она отвечала печально: «Не знаю». Все ее обиды были мгновенны. Даже тогда, когда она могла бы обидеться по-серьезному. Почему-то он был уверен в том, что она н е р а з л ю б и т е г о н и к о г д а. В то лето он жил в этом состоянии, не испытанном прежде: любви к себе. Удивительное состояние! Его можно было определить как состояние привычного блаженства, ибо его сила заключалась в постоянстве, в том, что оно длилось недели, месяцы и продолжало существовать даже тогда, когда все уже кончилось.
Но Дмитриев не задумывался: за что ему это блаженство? Чем он заслужил его? Почему именно он – не очень уже молодой, полноватый, с нездоровым цветом лица, с вечным запахом табака во рту? Ему казалось, что тут нет ничего загадочного. Так и должно быть. И вообще, казалось ему, он лишь приобщился к тому нормальному, истинно человеческому состоянию, в котором должны – и будут со временем – всегда находиться люди. Таня же, наоборот, жила в неизбывном страхе и в каком-то страстном недоумении. Обнимая его, шептала, как стихи: «Господи, за что? За что?»
Она ни о чем не просила и ни о чем не спрашивала, и он ничего не обещал. Нет, ни разу ничего не обещал. Зачем было обещать, если он твердо знал, что все равно она н е р а з л ю б и т е г о н и к о г д а. Просто ему приходило в голову, что она была бы для него лучшей женой.
В комнатах появилась новая мебель: в одной комнате – сервант и круглый полированный стол, в другой – полупустой книжный шкаф. Но паркет по-прежнему был не натерт и выглядел грязновато. Из комнаты вышел Алик, заметно подросший, бледное веснушчатое создание лет одиннадцати в очках на тонком носике. Голову он держал слегка откинув назад и набок, может быть, оттого, что был нездоров, а может быть, так лучше видел через очки. Эта посадка головы и маленький сжатый рот придавали мальчику выражение надменности.
– Мам, я пойду к Андрюше. Мы будем марками меняться, – проговорил он скрипучим голосом и метнулся через коридор к двери.
– Постой! Почему ты не поздоровался с Виктором Георгиевичем?
– Здрасте, – не глядя, бросил через плечо Алик.
Торопясь, отомкнул замок и выскочил, хлопнув дверью.
– Приходи не позже восьми! – крикнула в закрытую дверь Таня. – Воспитанием юноша не блещет.
– Он, наверно, забыл меня. Я давно все-таки не был.
– А даже если пришел незнакомый человек? Здороваться не нужно? – Таня прошла в большую комнату, открыла боковую дверцу серванта и сказала: – Он тебя не забыл.
Из-под кипы чистого белья она достала газетный сверток, развернула и дала Дмитриеву пачку денег. Он спрятал деньги в карман.
– Ну, иди, – сказала Таня. – У тебя же времени нет.
Он вдруг выдвинул стул и сел к полированному столу.
– Посижу малость. Что-то я устал. – Он снял шляпу, ладонью потрогал лоб. – Голова болит.
– Хочешь покушать? Дать что-нибудь?
– А выпить ничего нет?
– Нет… Постой! – глаза ее обрадованно засияли. – Кажется, где-то осталась бутылка коньяку, которую мы с тобой не допили. Помнишь, когда ты был последний раз? Сейчас посмотрю!
Она побежала на кухню, через минуту принесла бутылку. На дне было граммов сто коньяку.