Все люди смертны - Страница 73
Его глаза были полны отчаяния, и я попытался пробудить в себе отклик, воспоминание, но я смотрел на Армана опустошенно и безучастно.
— Почему?
— Они боятся.
— Каррель не решается, — сказал Спинель. — Он говорит, что народ не может противостоять армии, пока она верна правительству. — Его голос сорвался. — Но армия перешла бы на нашу сторону, как только Каррель выступил бы за Республику.
— Они не поражения боятся, — сказал Арман. — Они боятся победы, боятся народа. Они называют себя республиканцами, но их республика ничем не лучше этой прогнившей монархии. Луи Филипп им все-таки милей, чем режим, который хотим установить мы.
— Неужели дело столь безнадежно? — спросил я.
— Переговоры шли больше двух часов. Все напрасно. С Лафайетом и армией мы бы победили. Но мы не сможем сопротивляться войскам, которые с минуты на минуту будут брошены против нас.
— И что вы намерены делать?
После небольшой паузы Спинель сказал:
— Мы держим половину Парижа.
— Ничего мы не держим, — возразил Арман. — У нас нет лидеров, мы отступились от своих целей. Те, кто готов сейчас погибнуть, погибнут напрасно. Нам остается только одно: прекратить эту бойню.
— Тогда я скажу Гарнье, чтобы он немедленно сложил оружие, — предложил Спинель.
— Пусть сходит Фоска. Он лучше сумеет проскочить под пулями.
Было шесть часов вечера, близилась ночь. На всех перекрестках были расставлены муниципальные гвардейцы и солдаты. Только что подошли свежие силы армии, они яростно атаковали баррикады. На улицах лежали трупы, люди уносили на носилках раненых. Восстание затухало; уже много часов народ не слышал ни слова поддержки от своих вожаков, и люди не знали, за что они бились. Улицы, недавно бывшие в руках повстанцев, большей частью были наводнены войсками в красной форме. Я издали увидел, что Гарнье еще удерживает баррикаду; под пулями, свистевшими со всех сторон, я бросился вперед. Гарнье стоял, прислонившись к мешкам с цементом, плечо его было обмотано окровавленной тряпкой, лицо почернело от дыма.
— Какие новости?
— Им не удалось договориться, — ответил я.
— Я в этом не сомневался, — с безразличием отозвался он.
Меня удивило его спокойствие, он почти улыбался.
— Армия не пойдет за нами. Нет ни малейшей надежды на победу. Арман считает, что вы должны прекратить борьбу.
— Прекратить борьбу? — На сей раз он и впрямь улыбнулся. — Посмотрите на нас.
Я поднял глаза. Вокруг Гарнье оставалась лишь небольшая горстка людей, большей частью раненые; их лица были в крови и копоти. Вдоль стены лежали трупы с обнаженными торсами; глаза их были закрыты, руки скрещены на груди.
— У вас не найдется чистого платка?
Я вынул из кармана платок; Гарнье отер почерневшие лицо и руки.
— Спасибо. — Он положил руку мне на плечо и будто впервые меня увидел. — Но вы ранены.
— Царапины.
Мы помолчали, и я сказал:
— Вы погибнете ни за что.
Он пожал плечами:
— А разве бывает так, чтобы люди гибли за что-нибудь стоящее? Да и что может быть ценнее жизни?
— О, вы так считаете?
— А вы иначе?
Я замялся. Но у меня выработалась привычка не говорить того, что я думал.
— Мне кажется, люди порой достигают полезных результатов.
— Вы так полагаете? — Он немного помолчал, и вдруг его прорвало: — Допустим, переговоры прошли бы успешно: неужели вы думаете, что наша победа принесла бы пользу? Задумывались ли вы о задачах, которые встали бы перед Республикой? Полностью преобразовать общество, ограничить влияние партии, удовлетворить потребности народа, отвести имущим подчиненное положение и к тому же усмирить всю Европу, которая тотчас набросится на нас. А ведь мы в меньшинстве, и у нас нет политического опыта. Может, Республике повезло, что она сегодня проиграла.
Я с удивлением взглянул на него, ведь и мне нередко приходили в голову эти мысли, но не думал, что кто-то из них может их сформулировать.
— Тогда к чему восстание?
— Нам не следует ждать, пока будущее придаст смысл нашим поступкам, иначе всякое действие станет невозможным. Мы должны продолжать наш бой так, как мы решили его вести, вот и всё.
Я держал ворота Кармоны на запоре и не ждал ничего.
— Я много думал об этом, — сказал он со сдержанной улыбкой.
— Так вы выбираете смерть потому, что потеряли надежду?
— Как мог я ее потерять, если у меня ее никогда не было?
— Разве можно жить без надежды?
— Да, если имеешь убеждения.
Я сказал:
— А у меня нет никаких убеждений.
— Для меня очень важно то, что я человек, — сказал он.
— Человек среди людей.
— Да, этого довольно. Это стоит жизни. И смерти.
— И вы уверены в том, что ваши товарищи придерживаются таких же взглядов?
— А вы попытайтесь уговорить их сложить оружие! — сказал он. — Слишком много пролито крови. Теперь мы должны идти до конца.
— Но они не знают, что переговоры не дали результата.
— Скажите им, если хотите, — запальчиво сказал он. — Им на это плевать. И мне плевать на совещания, на высказывания «за» и «против». Мы поклялись держать предместье — мы его держим, и точка.
— Ваш бой не заканчивается на этой баррикаде. Чтобы довести его до конца, вам нужно выжить.
Он встал и, облокотившись на шаткое укрепление, оглядел пустую улицу.
— Возможно, мне просто не хватает терпения, — сказал он.
Я выпалил:
— Вам не хватает терпения, потому что вы боитесь смерти!
— Так оно и есть, — согласился он.
В ту минуту он был уже далеко от меня. Он пристально вглядывался в дальний конец улицы, из-за угла которой вот-вот появится его смерть — смерть, которую он выбрал. Полыхал костер, ветер разносил пепел двух сожженных монахов-августинцев. «Есть одно-единственное благо: это поступать согласно своим убеждениям». Лежа на смертном одре, улыбался Антонио. Теперь я понимал, что они были не гордецами и не сумасшедшими, а просто людьми, которые хотели исполнить свое предназначение, выбирая себе жизнь и смерть, — свободными людьми.
Гарнье упал с первым залпом. К утру восстание было подавлено.
Арман сидел на краю моей кровати, лицо его заметно осунулось; он подался вперед и положил мне руку на плечо:
— Расскажите.
Его верхняя губа распухла, на виске был синяк. Я спросил:
— Это правда, что вас отдадут под трибунал?
— Правда. Я расскажу… Но сначала вы.
Я смотрел на желтую лампу, которая мерцала под потолком. В дортуаре было пусто; из-за стены доносились звон бокалов, смех, оживленные голоса: швейцарцы давали рабочим банкет. Скоро узники, полупьяные от еды, питья, смеха и дружелюбия их стражей, вернутся в дортуар, забаррикадируются своими кроватями, поиграют в революцию и вместо вечерней молитвы будут, стоя на коленях, петь Марсельезу. Я уже привык к этим ритуалам, и мне нравилось лежать на кровати, глядя на желтую лампу, мерцавшую под потолком. И зачем ворошить прошлое?
— Всегда бывает одно и то же, — сказал я.
— Что вы имеете в виду?
Я закрыл глаза; я с усилием погружался в этот бездонный хаос, клубящийся за моей спиной. Кровь, огонь, слезы и песни. Я помню, как всадники галопом влетали на улицы города, швыряли зажженные факелы в окна домов, их лошади давили копытами детские головы и женские груди, на их башмаках была кровь, выли собаки.
— Душат женщин, разбивают о стены детские черепа, мостовая становится красной от крови, и живые становятся трупами.
— Но что было тринадцатого апреля на улице Транснонен? Я именно об этом хочу знать.
Улица Транснонен, 13 апреля. Почему именно об этом? За три месяца прошлое мертвеет не меньше, чем за четыре сотни лет.
— Мы вышли на улицу, — начал я. — Нам сказали, что Тьер сам объявил с трибуны об успехе Лионского восстания, и мы кинулись строить баррикады. Все пели.
Когда-то все высыпали на площадь, потом бегали по улицам с криками «Смерть дьявольскому отродью!». Все пели.