Все люди смертны - Страница 67
— Столько всего случится, — вновь заговорила она, — много важных событий. А я ничего не узнаю!
— Ты можешь продержаться еще долго. Твой доктор сказал, что у тебя очень сильное сердце.
— Не лги! — сказала она с внезапным гневом. — Ты и без того довольно лгал! Я знаю, что со мной все кончено. Я ухожу, и ухожу в полном одиночестве. А ты останешься тут без меня навсегда. — Она горестно заплакала. — Я совсем одна! Ты отпускаешь меня совсем одну!
Я взял ее руку и стиснул ее. Как хотелось бы мне сказать: «Я умру вместе с тобой! Нас похоронят в одной могиле, мы прожили нашу жизнь, и ничего другого не существует!»
— Завтра, — сказала она. — Солнце взойдет, а меня уже нигде не будет. Останется только мое тело. И если ты когда-нибудь откроешь мой гроб, там будет лишь горстка пепла. Даже кости истлеют. Даже кости! — повторяла она. — А для тебя все будет продолжаться так, будто меня и на свете не было.
— Я буду жить тобой, думать о тебе…
— Ты будешь жить без меня. И однажды ты меня забудешь. Ах, — всхлипнула она, судорожно глотнув, — как это несправедливо!
— Я хотел бы умереть вместе с тобой.
— Но ты не можешь этого сделать.
Пот градом катился по ее лицу, рука была влажной и холодной.
— Если бы я могла думать: он придет ко мне через десять, через двадцать лет, умирать было бы не так горько. Но нет. Никогда. Ты оставляешь меня навсегда.
Я повторял: «Я все время буду думать о тебе». Но она, казалось, не слышала; она в изнеможении откинулась на подушки и прошептала:
— Я ненавижу тебя.
— Марианна, разве ты забыла, как я люблю тебя?
Она дернула головой:
— Я все знаю. Я ненавижу тебя.
Она закрыла глаза; она, казалось, спала, но во сне иногда стонала. Анриетта сидела рядом со мной; это была крупная женщина с резкими чертами лица.
— Почти не дышит, — заметила она.
— Да. Это конец.
Пальцы Марианны судорожно сжались, углы рта опустились в гримасе страдания, отвращения и упрека; затем она вздохнула, и все ее тело обмякло.
— Как легко она умерла, — удивилась Анриетта.
Похороны были спустя два дня. Могилу вырыли в середине кладбища — камень среди камней, занимавший под небом подобающее ему место, ни больше ни меньше; когда церемония окончилась, они ушли, оставив позади себя Марианну, ее могилу, ее смерть. Я остался у могильного холмика; я знал, что под землей ее нет: там зарыто тело старой женщины с сердцем, полным горечи; но Марианна, с ее улыбками, надеждами, поцелуями, нежностью, теперь стояла на кромке прошлого; я ее еще видел, мог с ней говорить, улыбаться ей, я чувствовал на себе ее взгляд, который сделал меня человеком среди людей; дверь вот-вот закроется, а я хотел помешать ей закрыться. Надо было не двигаться, ничего не видеть и не слышать, отвергнуть окружающий мир, и я лег на землю ничком, закрыл глаза и напряжением всех моих сил держал дверь открытой: я не позволял рождаться настоящему, чтобы прошлое продолжало существовать.
Прошли день и ночь, настало утро. Я вздрогнул: не случилось ничего, но я ясно услышал гудение пчел в кладбищенских цветах, вдали промычала корова, я все это слышал. Внутри меня прозвучал глухой удар: все, дверь захлопнулась, я больше никогда не войду в нее. Вытянув занемевшие ноги, я приподнялся на локте: что мне теперь делать? Я встану, и жизнь продолжится? Умерла Катерина, умерли Антонио, Беатриче и Карлье, все те, кого я любил когда-то, а я продолжал жить после их смерти; я всегда оставался на этой земле, веками оставался все тем же; мое сердце могло подчас сжиматься от жалости и тоски, могло учащенно забиться, бунтуя, но потом приходило забвение. Я вцепился пальцами в землю и повторял в отчаянии: «Я не хочу». Смертный человек мог отказаться продолжить свой путь, он мог увековечить свой бунт: умереть. Но я был пленником жизни, толкавшей меня к равнодушию и забвению. Сопротивление было бесполезно. Я встал и медленно побрел к дому.
Я вошел в сад и увидел, что полнеба затянуто тяжелыми черными облаками, другая половина безмятежно голубела; одна стена дома была серой, фасад сиял нестерпимой белизной, а трава казалась желтой. Временами налетал ветер, пригибая к земле деревья и кусты, потом все стихало. Марианна любила грозы. Может, мне удастся заставить ее жить внутри меня? Я сел под липу, на ее любимое место. Я видел глубокие тени и ослепительную белизну, вдыхал запах магнолий, но ни запахи, ни игра светотени ни о чем мне не говорили; этот день не был моим, он повис в напряженном ожидании, он хотел быть прожитым Марианной. Но она не жила в этот день, и я не мог заменить ее. Вместе с Марианной погрузился во тьму целый мир, он больше никогда не увидит света. Теперь все небесные оттенки смешались, цветы стали неразличимо похожи, а цвета должны были слиться в один: цвет скуки.
Дверь кафе открылась, и служанка выплеснула на мостовую ведро воды, с подозрением глядя на Регину и ее спутника; на втором этаже хлопнули жалюзи. Регина сказала:
— Может, нам приготовят кофе?
Они вошли. Женщина мыла в зале пол; Регина и Фоска сели за один из столиков, покрытых клеенкой.
— Не могли бы мы чего-нибудь выпить? — спросила Регина.
Женщина подняла голову, отжала мокрую тряпку над ведром с грязной водой и вдруг заулыбалась:
— Могу подать вам кофе с молоком.
— И погорячее, — попросила Регина. Она повернулась к Фоске: — Значит, всего лишь какие-то два века назад вы еще могли любить.
— Всего два века назад, — кивнул он.
— И конечно, вы ее очень скоро забыли?
— Не сразу, — ответил Фоска. — Довольно долго я чувствовал на себе ее взгляд. Я заботился о дочери Анриетты; я видел, как она росла, как вышла замуж, видел ее смерть. У нее был сынишка Арман, я заботился и о нем тоже. Анриетта умерла, когда ребенку было пятнадцать лет; она к тому времени стала эгоистичной и черствой старухой, и она ненавидела меня, поскольку знала мою тайну.
— Часто ли вы вспоминали Марианну?
— Мир, в котором я жил, был ее миром, люди были существами ее племени; работая для них, я трудился и для нее. Так я скоротал лет пятьдесят: я занимался физическими и химическими исследованиями.
— Но не нашли средства вернуть ее к жизни.
— А разве есть такое средство?
— Нет, конечно, — кивнула Регина, — его нет.
Женщина поставила на стол кофейник, молочник и две большие розовые чашки с синими бабочками. Я помню такие с детства, — подумала Регина. Мысль была машинальной, и эти слова уже ничего не значили; у нее уже не было ни прошлого, ни будущего, ни оттенков, ни запахов, ни света. Но она еще могла ощутить быстрый ожог нёба и жаркую волну в горле; она жадно выпила кофе.
— История почти окончена, — сказал Фоска.
— Заканчивайте ее, — сказала она. — Доведем дело до конца.
Часть пятая
Где-то в глубине коридоров раздалась барабанная дробь, и все взгляды устремились к дверям. На глаза Бреннана навернулись слезы. Спинель сжал губы, и кадык заходил вверх и вниз по его худой шее. Лицо Армана в обрамлении черной бороды казалось мертвенно-бледным; он опустил руку в карман. Хотя окна были закрыты, с площади доносились крики; люди кричали: «Долой Бурбонов! Да здравствует Республика! Да здравствует Лафайет!» Было жарко, на лбу Армана выступил пот, но я знал, что по его позвоночнику бежит ледяная дрожь. Теперь я умел читать по их лицам и жестам, как в раскрытой книге; я ощущал холод металла в его влажной руке, моя рука тоже лежала на холодном железе перил. Они кричали: «Да здравствует Антонио Фоска! Да здравствует Кармона!» В ночи полыхала церковь, в небе рдела победа, и черный пепел поражения осыпался мне в сердце; у воздуха был привкус лжи. Вцепившись в балюстраду, я думал: неужели человек ничего не может в одиночку? Он сжимал рукоятку револьвера и думал: я кое-что могу. Он готов был умереть, чтобы доказать себе это.
Вдруг барабан умолк. Раздался звук шагов, появился человек; он улыбался, но был бледен, так же бледен, как и Арман. Губы его пересохли; под лентой-триколором, пересекавшей его грудь, сильно билось сердце. Рядом с ним шел Лафайет. Арман медленно поднимал руку, но я сжал его запястье.