Время летних отпусков - Страница 8
Роман Григорьевич, очень довольный состоявшимся разговором, попрощался и пошел к двери. Там, однако, обернулся.
— Да… — вспомнил он. — Вы уж, будьте добры, Светлана Ивановна, перебирайтесь-ка в кабинет заведующего.
Заметил, что Светлана намеревается возразить, и поспешил предупредить возражение:
— Слыхал, слыхал: вам здесь удобней. А для нас все же затруднительно разыскивать начальство по всей конторе. Тем более — секретарша в отпуске. Для нас удобней будет адресоваться прямо — в кабинет заведующего промыслом. Значит, договорились?
И выкатился, исчез, помахав рукой.
Что ж, придется действительно перебираться.
Светлана собрала нужные бумаги, взяла готовальню, логарифмическую линейку. Не поднимая глаз, ощутила украдчивый взгляд Инихова, который поверх газетного листа наблюдал за ее сборами…
Еще на пороге брызгаловского кабинета услышала настойчивые, протяжные звонки телефона.
«Наверное, с утра так трезвонят!» — успела подумать она, снимая трубку.
— Да… Да. Панышко. Слушаю.
Звонили из треста. Голос в трубке был раздраженным, резким, — вероятно, оттого, что долго не отвечали на вызов.
— Что? — переспросила Светлана. — Не в графике? С минусом? Разумеется, знаю… Июньский план? Вряд ли… Я говорю, что план июня вряд ли будет выполнен.
Брови Светланы сердито сдвинулись. И по мере того как в телефонной трубке звучал голос, брови сдвигались все туже. Она отстранила от уха трубку, мембрана которой напряженно дребезжала, — и на отлете слышно.
Впервые с ней, Светланой Панышко, разговаривали в таком тоне.
— Послушайте, — решилась наконец она перебить говорящего. — Не слишком вы поторопились с этой нотацией?.. Что? Приняла ли дела? Да, приняла. Но…
Она осеклась. От негодования задышала чаще. Потянулась было положить трубку на рычаг. Но не решилась — и снова поднесла трубку к уху. Дослушала все до конца. Сухо ответила:
— Хорошо. До свидания.
И, положив трубку на место, отерла ладонью со лба испарину.
6
И в эти же злосчастные дни, на исходе июня, откуда ни возьмись — холода.
Притащились темные и косматые, недоброго вида тучи и вытряхнули наземь содержимое: не то град, не то снег — снежную крупу. Крупа колотила в крыши и окна, терзала листву деревьев, шуршала в траве.
Крупицы эти, правда, тотчас растаяли. Тучи уползли дальше. Но холода остались. Пронзительный холод застыл в воздухе. Глотнешь такого воздуха — душа замрет… Должно быть, где-то в тундрах разыгралась последняя схватка между зимой и летом, и ветер той схватки достиг печорских лесов.
Словом, люди опять понадевали пальто и телогрейки. Светлана Панышко распорядилась возобновить отопление поселка.
В доме, где жила она сама, батареи стали тоже наливаться теплом.
Светлана стояла у батареи, положив ладони на горячий металл. Она стояла у батареи лицом к окну. А за ее спиной, в комнате, сидел Глеб Горелов. Сидел в пальто, и щурясь, теребя в руках кепку — старался оторвать у кепки козырек, что ли.
Светлана стояла к нему спиной, смотрела в окно.
— У тебя совсем нет воли, — говорит Светлана. — Нет характера.
— Знаешь, уж лучше совсем его не иметь, чем иметь плохой характер… — огрызается Глеб.
— Нет, неправда. Лучше уж плохой… А у меня, между прочим, характер неплохой. Скорее — хороший. То есть даже зло берет, до чего у меня терпеливый и мягкий характер!.. Посуди сам, Глеб. Ну что мне за радость от всего этого? Скажи, какая мне радость? Пьянство твое, грубость…
— Я уже извинился. Могу еще раз, если нужно.
— Вот именно: еще раз… Снова простить. И снова бояться, что завтра — все сначала.
Она едва заметно пожимает плечами. Минуту колеблется: говорить ли еще и о том, что в последние дни почему-то стало тревожить ее, а раньше почти не тревожило. Говорить ли?
— И еще вот что. Ты был женат… Ты и сейчас женат, просто — ушел. У нее дети… Все об этом знают. И я знаю об этом… А почему ты от них ушел — никто не знает. И я тоже не знаю.
— А зачем тебе это нужно? Что тебе в этом? Да и рассказывал я… — Глеб нетерпеливо, раздраженно двинул стул.
Уходит? Нет, остался.
— А я тебе не верю. По-моему, о таких делах всего не рассказывают. Всё — только вы с ней знаете…
Сказала так и сама себе удивилась: «Откуда это? Набралась соседской мудрости…» Но уж договорила до конца:
— А на меня люди косятся. Болтают невесть что.
— Значит, людских языков боишься? Так бы сразу и сказала.
— Я ничего не боюсь. — Ладонь Светланы решительно опустилась на ребро батареи. — Но пойми, мне-то что за радость, от этого — от всего, что есть между нами? От всего, что мне досталось?
«И почему не может понять человек: что ей за радость? Никакой радости не принес он ей. А ей хочется, радости. Нужно».
— Знаешь, — язвит Глеб, — эдак на базаре прицениваются: выгодно или нет? Так не бывает, если… любят. Любовь — это уж одно из двух: есть она — значит, есть, нету — нет…
Она долго не отвечает, раздумывая. Потом из стороны в сторону качнулся узел русых волос: не согласна.
— Нет… Я ведь, Глеб, не девчонка. Это девчонки так умеют: раз — и влюбилась по уши. И уже ей никуда не деться. На то они и дурочки… А потом, когда постарше, все иначе. С первого взгляда человек лишь понравится может. Ну, заинтересовать… Только своей любви ты уже сам — хозяин. И тогда начинаешь думать: как дальше-то быть? Стараешься получше узнать человека, разгадать его. Найдешь хорошее — и себя уже уговаривать станешь: «Вот ведь он какой! Какой он замечательный. Такого любить нужно. Нельзя такого не любить!» Или наоборот.
Светлана вдруг оживилась, будто что-то найдя вдруг, обернулась к Глебу:
— Любовь можно растить, понимаешь? Можно растить, а можно не давать ей расти… Понимаешь?
Он сидел понурясь и отрывал у кепки козырек. Сидел и ничего не хотел понимать.
А она стояла и смотрела на него сверху вниз. Сверху вниз, с жалостью, сочувствием и — как будто впервые видя.
Это можно: заставить себя снова, как будто впервые, увидеть то, что уже давно знакомо, — человека, комнату, вещь. Отвернуться или закрыть глаза, а потом открыть — и увидеть как будто в первый раз. Все сразу, и каждую черточку в отдельности.
Глеб Горелов.
Он — большой, с плечами крутыми, широкой — под ордена — грудью. Голова тоже крупна. Открытый лоб, от которого мыском убегают назад прямые темные волосы. Твердых линий подбородок наискось рассечен шрамом. Брови густы и решительны. А ресницы опущены сейчас долу, и не видно, какие у него глаза. Глаза же у него синие…
Они умеют быть ласковыми, эти глаза, и простодушными, как лесные цветки. Могут быть холодными, как свежий срез металла. Могут быть насмешливыми, и тогда в прищуре их таится голубизна…
Могут быть мутными, как болотная жижа. Пьяными… Но тогда меняется и все остальное. Узкими и безвольными становятся плечи. Растрепанные волосы скрадывают лоб. Шутовски выламываются брови. Расплываются твердые линии подбородка… И нестерпимо бледнеет шрам.
Светлана вздрагивает, закрывает глаза. И открывает их опять. И — как будто впервые — видит его руки, Большие и работящие, такие смышленые и подвижные руки прирожденного механика. Про такие руки и говорят: «На все руки…»
Только из-за них можно поверить в человека. Даже полюбить. Даже… целовать их можно.
Светлана смотрит на Глеба — будто видит впервые.
Как же все таки случилось, что этот чужой человек стал ей не чужим? Cтал близким?
Случилось как то.
В Унь Яге редко появлялись новые люди. Большинство унь-ягинского населения — старожилы. Работали на промысле уже многие годы. Жили семейно. Издавна определились дружеские отношения одних, нелады других. Всем здесь известно заранее, что в праздник Ивановы пойдут к Петровым, а Сидоровы — к Гринбергам. И если бы вдруг оказалось, что Гринберги гостили у Ивановых, это было бы смещением всех понятий…
Стоит ли говорить, что, очутившись в Унь-Яге, Светлана тотчас же познала всю прелесть одиночества.