Врата смерти - Страница 26
— Да, мы это прекрасно придумали.
Поднимался ветер. Раскачивал верхушки сосен. Они колыхались туда-сюда, грустно, гулко, заунывно пели органную песню. Ветер усиливался, и казалось, что он раскачивает избу, срывает жесть с крыши. Я легла головой на грудь Тристана. Прижалась к нему.
— Я боюсь… я все равно боюсь!.. Как это будет!..
— Никак. Просто мы обнимемся крепко, крепко и вместе закроем глаза. И попрощаемся с миром, что мы так любили, а он нас так ненавидел — за то, что мы любили с тобой друг друга. И будем дышать все тише, все реже. Все медленнее. И перед глазами у нас будет темнеть. А потом мы увидим свет. Такой, какого на земле мы с тобой еще не видели. Я клянусь тебе. Я обещаю тебе. Обними меня. И больше не отпускай никогда.
Мы легли рядом, повернулись друг к другу, он обнял меня, и я вся влилась в него, и все в нем ждало и звало меня.
— Господи, какая радость — умереть с тобой, — тихо сказал он. — О большем счастье я и не мечтал.
Я закрывала глаза, и мне было страшно. И тихая музыка начинала слышаться мне. Будто бы за окном или за стеной кто-то нежно играл на арфе, на пастушьих дудочках. Это ветер, ветер шумел в верхушках сосен.
— Гляди, мы летим, — бормотал он. — Мы снялись с места, и в снежном небе, в мареве летит наш корабль. И мы снова на палубе, опьяненные любовью. Вдохни и выдохни еще воздух земной. И будем целовать друг друга, пока не задохнемся.
Он припал губами к моим губам. Снова я ощутила на губах сладкий вкус зимнего шиповника. ‹…› Музыка играла громче. По стеклам вспыхивали озаряемые мечущимся, в такт ветру, языком свечи тончайшие морозные узоры. Будто китайский художник белой тушью нарисовал хвощи и стрелы на искристом шелке. Темная, будто прокопченная икона в красном углу печально мерцала. Тьма вокруг нас сгущалась. Свет свечи уярчался. Скоро она одна осталась гореть на столе — окна, светящиеся синевой, погасли, погрузились во мрак. И мы с Тристаном теснее прижались друг к другу.
— Девочка моя, светлая моя, — бормотал он между поцелуями, и я чувствовала: дыханья не хватает ему, и слова его гаснут. — Вот догорает свеча. И мы с тобой догорим так же, и жизни наши догорят… но не розно, а вместе… я — воск, ты — пламя… ‹…›
Наш корабль плыл во тьму. Редкие звезды сияли над лесом. Черные зубцы елей и пихт рассекали звездное небо. Есть ли там звезды и сосны, за Порогом? Вдруг ты переступишь Порог — а там нет ничего?
— Есть ли там что-нибудь, Тристан, дорогой?!.
— Есть, родная. Как не быть. Там есть мы с тобой. Там есть звезды. Там есть Бог. Там — все, кто на свете любил когда-то.
— И… Дидона и Эней?..
— Да.
— И Кришна и Радха?..
— Да.
— И Ромео и Джульетта?..
— Да.
— И Ипполит и Федра?..
— Да, да.
— И Хозе и Кармен?..
— Да… страшная пара… я все боялся: Марк так тебя убьет… но он оказался такой светлый, такой…
— И Иисус и Магдалина?..
— Ну конечно, счастье мое… они-то уж там изначально…
— И Тристан и Изольда?..
— Ты же видишь — мы плывем, мы поднимаемся… нос корабля взлетает на волнах… пенные гребни шумят… снежная, дымная пена… дым из труб над избами… ветер… какой ветер… сосны качаются, как в бреду… мачты… они так же будут качаться, и скрипеть, и петь, и гудеть, когда мы уйдем… когда уплывем без возврата…
Я подалась чуть вперед, навстречу ему. Вот возлюбленные сплелись навек. Меч в драгоценных ножнах; алмаз в ларце. Бог создал Еву из ребра Адама. Мое кривое, как ятаган, родное ребро, я вся сделана из тебя. Когда нас будут класть обоих в гроб, люди, прошу вас, положите руку мою на бок его, туда, где вынуто Богом с болью и кровью его ребро, из коего — моя плоть.
А душа?! Как вышло так, что он душою своею пронизал мою душу?!
Мы еще раз поцеловались, сплели губы и уже не отнимали друг от друга лиц. И я чувствовала, как мутится разум от счастья, как короче, судорожнее вздохи, как сильней, властнее музыка за окном, вокруг нас и внутри нас. И вдруг, будто завесу прорвало, я увидела свет. Тристан, ты правду сказал! Это ослепленье!
Свет обнял нас, соединившихся. В избе было тепло, жарко даже — он, задумав отплыть со мной вместе в мир сладкой предвечной ночи, натопил избу всласть, чтобы мы не замерзли, не дрожали в долгом пути. Тепло и свет — нежность и счастье. Наш огонь угасал. Мы уже не пылали, не содрогались в исступленье, в победных кличах любви. Мы тихо догорали, и чуть вздрагивали пальцы, и руки, обняв другое, родное существо, потихоньку слабели, белели, затихали. Так вот что такое Смерть, когда любишь. Она не страшна. Она вся — музыка и свет; она — пламя свечи на краю стола, перед затянутым ледяною вышивкой окном. Она — просто большая, огромная и спокойная черная ночь, поднятая над лесом, развернувшая над елями и соснами свой звездный царский стяг. Она — наше покрывало, мое покрывало, нежное и прозрачное, вьюжное покрывало белокурой Изольды, что Тристан так целовал при встрече, на миг от ее губ отрываясь.
…Она успела постоять над гробом. Ей помогли протолкнуться к гробу, и она встала на миг, в толчее, рыданьях, прижатая телами и локтями, ошпаренная тысячью любопытствующих, изучающих, сожалеющих, ненавидящих взглядов: смотрите, смотрите, это она, это же она!.. Ну, та самая… подруга поэта… хотела дорогу его семье перебежать, козявка!.. к себе переманить!.. Ну да, такие бойкие оторвы, такие белокурые красотки… в себе слишком уверены, вот что… измучила она и его, и домочадцев… Что вы, окститесь!.. зато сколько стихов он прекрасных, гениальных написал!.. Может, в этом и был смысл появленья в его жизни этой вот белокурой красавицы, этой царевны… чтоб он писал, писал, писал без перерыва, без продыху любовные стихи… А глядите, она и впрямь на царевну похожа… У, нахалка, прямо к гробу протолкалась и глядит, не отрываясь, в лицо ему, как впилась… прямо жрет глазами… как только жена это все безобразье терпит… да все уже, конечно, давно привыкли к такому раскладу…
Она чувствовала: сейчас ее сметут, отодвинут от гроба. Неужели это Его лицо в гробу. Нет, нет, не может быть. Ведь тот, что в гробу, — мертвый, непохожий, весь выпитый, желтый как лимон, худой, страшный, каменный; а ее Тристан был весь золотой, молодой. «Что вы такого нашли в этом старике?!. — кричали ей, когда обыскивали ее бумаги, шарили в книжках, что он подписал ей своею дорогою рукой, трясли ее, чтобы выманить у нее тайны, якобы оставленные им ручкой на бумаге, но где и когда?.. и какие?.. и тайны ли?.. ведь все, что он делал, все слова, что спел, — такие явные, такие принадлежащие всему сущему… — Что вы такого нашли в этой старой перечнице?.. в этом полутатарине, полунемце или, может, даже еврее?!. вы, русская девушка, такая красивая белокурая русская девушка, — в этом старом бездомном бродяге, ведь он всех своих жен всегда бросал, бежал от них, и вас бы побросал, и от вас бы убежал, — а вы так преданно к нему, всей душой!.. Рады женщины обманываться!.. Скажите, что это значит, когда он в своем знаменитом стихотворении пишет вам: я загадал на тебя, вот что сказал мне Исайя, или спасешься, спасая, или погибнешь, губя?.. Кого это вы собирались умертвить?.. На кого — покуситься?.. Уж не на власть ли?.. Что вы все время молчите?!. Говорите!..» Она понимала — это допрос. Выше поднимала голову. Окидывала вымогателей сокровищ души гордым взглядом. «Я вам ничего и никогда не скажу. Можете меня убить. Я прошла через смерть, и теперь мне ничто не страшно». И тогда главный из тех, кто допрашивал ее, плевал сквозь зубы, отходил к подслеповатому окну, отшвыривал бумаги, рукописи, разложенные на столе, и зло бросал: «Зачем только тогда тебя оживили врачи, стерва!..»
Да, ее оживили. Для того, чтобы сейчас она задыхалась в толпе, колыхалась вместе с плачущей, всхлипывающей, ворчащей людской толщей у Его гроба. Нет! Это не Он. Он — живой, веселый, со светящимся загорелым лицом, с голой шеей и грудью — рубаха завязана на поджаром животе хулиганским узлом, — быстро, стремительно идет по тропе, по горе над рекой, и темные ноги его босы, и она, поспевая за Ним, ступает Ему след в след; и за поворотом внезапно перед ними во весь рост, во весь праздничный шум встает черемуха, вся усыпанная черными спелыми ягодами, и Он бросает ей, обернувшись: ягоды, это тоже волшебные ягоды, любимая, я заклинаю тебя их поесть, — и Он сам пригибает к тебе ветви, чтоб удобней было ягоды рвать, и она рвет, обдирает черемуху, засовывая мелкие сладкие ягоды с косточками себе в рот, и шепчет Ему: такие же волшебные, как тот наш шиповник, — и она видит, как высвечивается изнутри золотым светом любви и радости Его лицо, и с ужасом и страхом она думает: мой возлюбленный — наверно, Бог, но это же святотатство, это же дерзость, и настоящий Бог ее за это накажет! И Он склоняется к ней, когда она утомляется рвать черемуху, и долго целует ее в перепачканный ягодами рот, и она закидывает руки Ему за шею, захлестывает Его руками, — так корабль, роющий носом вьюжное, зимнее море, захлестывает переливающейся через край белой сияющей волной.