Врата смерти - Страница 17
И неизмеримая толща воды пробивает крышу, и холодная водяная гора падает на него, подминая под себя, забивая нос, рот, легкие, ибо он вдыхает ее и вдохнуть не может, так она ледяна и плотна, как густой мед, и он беспомощно взмахивает руками, пытаясь барахтаться, выплыть, спастись — ведь спасаются же люди!.. ведь ему говорили!.. — но торжествующая, бешеная вода сильнее его, маленького и жалкого. И последнее, что он чувствует во сне, сбывшемся, ставшем тяжелой и безумной явью: вода смывает, подхватывает его, раздавленного, несет его на своем ледяном горбу, крутит, снова наваливается на него, как зверь, давит, душит, ослепляет, и он понимает: вот Тьма Господня, вот она берет его. И там, во Тьме, нет света. Нет ничего, о чем учили его, чем утешали его. Чему он так горячо, со слезами, молился.
Павла Еремина привезли, вместе с другими страдальцами, на Новую Землю. Молочное-белое стылое небо, серое море, камни и кости замерзшей земли. «ЗА ЧТО, ГОСПОДИ?!» — вопрошал Иов, кидаясь на землю, раздирая себе плачущее лицо ногтями. Павел Ефимыч на землю не кидался и лицо ногтями не раздирал. Он озирался. Хоть бы одна изба. И дерева нет, леса-то нет. Из чего они будут строить себе жилища?.. Землю рыть, в землянках поселяться?.. Солдаты хохотали: да, ройте, ройте, землеройки!.. Пока они рыли себе землянки, как могилы, солдаты, привезшие их сюда, ночевали на барже. В вырытые землянки перенесли провизию. Обнаружился чахлый лесок за прибрежными голыми скалами. Павел возглавил лесопильный отряд. Вот инструментов им палачи не забыли прихватить: топоры, пилы. Человек — зверь живучий, он ко всему приладится, быстро пообвыкнет, приработается. И этот дикий, лютый край обживет. И раб, чтобы выжить, срубит крышу над головой; и чтоб он не сдох от голода, прислужник Власти, покорный повар, такой же раб, как и он, сварит ему лагерную баланду. Свекольный хвост, пара картофелин, гнилая капуста. Будем умирать от цинги, жестко подумал Павел. Надо жевать хвойные иглы. Тогда не умрешь.
Когда были возведены бараки, другая баржа с материка привезла им работу. Материя, отрезы, сукно, шерсть. Шить шинели и куртки для солдат, валенки валять для армии. А что, к войне готовимся?.. Да, вовсю. Ты разве не знаешь, Пашка, что идет уже война. Лютая зима — и война. Война всегда Зимняя, так уж заведено. Чем морозней на дворе, тем война лютее. Чужой кровью человек греется.
Поставили допотопные швейные машины; вывалили из мешков нитки, иголки; снабдили ножницами — и тщательно следили, чтоб ножницы заключенные с собой не утаскивали, они хоть и тупые, а все же — холодное оружие. Следи не следи — не уследишь. Мужики разъединяли украденные ножницы, крепко, остро натачивали об камень, о кремневый гранитный скол, лезвие. «Ну и в кого ты его всадишь?.. В вертухая?..» — «В кого бы ни всадил — мое оружье!..» Павел горбился над шитьем. Он сроду не умел шить — бабье занятие!.. — тут же, на Новой Земле, обучился мгновенно. Ничего хитрого в шитье не оказалось. Знай подставляй под стрекочущую иглу льющуюся, как серая вода, ткань, обрывай, обрезай, обкусывай зубами нитки, размечай мелком, куда класть шов. И все. Людская одежда, людская еда. Человек сам себя укутывает от морозов, сам себя кормит. А птицы небесные не сеют, не жнут, а сыты бывают.
Он, когда шил, все повторял про себя названье пролива, что они пересекли на барже: Маточкин Шар, Маточкин Шар. Ему виделся клубок младенческого тельца, скрюченного, скатанного в живой шар в утробе матери. Так скатывались в светящийся, шевелящийся над головой клубок заполярными ночами звезды. Когда наступал вечер и мороз усиливался, Павел запахивался в тулуп и шел к берегу моря, к Маточкину Шару. Он глядел, как серо-зеленый лед заберега обрывается зубцами в пропасть плещущей жестоко и насмешливо воды, в ее власть и безбрежье. Да, завезли их. Отсюда теперь не выбраться. Черный вечер вел за собой на серебряной нити черную ночь, и во все небо распахивался огромный колышащийся прозрачный веер Сиянья. Павла околдовывало, примораживало к камням Сиянье. Однажды он стоял целых два часа на морозе, восхищенно наблюдая размахи стрельчатых алых и синих лучей по черноте, переливы золотых шелков, растяг изумрудных, а то вдруг сразу небесно-голубых и слепяще-индиговых гармошечных мехов, полосы и сполохи тончайшего шарфа Царицы Небесной — «Богородице, Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою!..» — тихо, благодарно шептал он, и слезы на его щеках застывали на морозе, образуя ледяную корку на коже, — и заболел, и попал в лазарет. А лазарет-то был совсем не лазарет, не больница, как там, далеко, в покинутом миру, а деревянная собачья будка, домулька на три железных койки — да, для больных на палаческой барже привезли и свинтили еще и койки, вот Божеская милость, спасибо, — и тощий фельдшер с жидкой бороденкой, а то, может, и коновал, коровий лекарь, именовавший себя лагерным доктором, только прижал к его лбу руку и отдернул: ого, жар, полыхает весь!.. И целую неделю, насмотревшись роскошного Сиянья, Павел Ефимыч лежал в жару и бреду на настоящей койке, на железной кровати, уносившей его в мир снов о разлученной с ним семье, и его пересохшие губы шептали: плат Богородицы, покров Богородицы, ну точно накидка Богородицы, не иначе.
‹…›
Господи, какое же красивое у нее лицо. У этой юной девочки, идущей босиком, в лагерном рубище, по берегу моря.
Ведь зима же! Где твои валенки!..
А солнечный день, мне охота позагорать. Скоро весна. Пригревает.
Ты спятила! Ты заболеешь и умрешь! И ни в каком лазарете…
Я бессмертна, Павел. Я же никогда не умру. Ты же понимаешь — я не умру.
Мои руки протягиваются к тебе. Мои руки пытаются нащупать тебя, обнять тебя. Вот я чувствую небесную, земную плоть твою под моими руками. Ты сумасшедшая, так легко, не по погоде, одеться!.. Откуда ты?.. С той черной баржи?.. С материка?..
Ты думаешь, я из семнадцатого барака. Нет. Я с неба. Задери голову. Ну да, с неба, вот с этого, с этого неба.
Ты лишилась ума. Почему ты такая бледная? У вас в бараке кто-то умер. Не ходи туда. Побудь со мной. Вот так, я тебя обниму. Согрею. На мой тулуп, погрейся. А ножки-то, ножки… дай-ка я с себя валенки сниму, надевай-ка скорее…
Что ты. Зачем ты так стараешься. Я не забуду доброту твою. Я отблагодарю тебя. Ты умрешь легкой смертью.
Будет болтать-то, грейся лучше. Ну как?.. То-то же. Голые пятки собаки закусают!.. Видела, сколько собак вертухаи на Острове развели?.. тьму-тьмущую… Одной жратвы сколько им надо… А ты, мать, совсем худа — худо тебе здесь, сгложут тебя морозы, работа… ты уж не поддавайся, ладно?.. Можно я тебя… покрепче обниму?..
Можно.
Какая нежная улыбка на ее устах. Уста. Очи. Свет в очах. Худое иконное лицо. Здесь все от голода похожи на иконы. Здесь всем от голода скоро начнут видеться виденья. Девушка, девочка. Какая она мать. Почему в ее глазах — материнский вопль?!
Новая Земля. Новая Земля.
Какое веселое имя — Новая Земля. Оно пахнет громким порохом открытья, морем, парусами.
Оно пахнет бочкой сельди, и смолой, и…
…и овчиной для тулупов, и черными валенками, тяжелыми, как утюги, и тухлой капустой в баланде, и жеваными — от цинги — иглами карликовой северной сосны, в тундре они искали и находили такую, и снегом, снегом, снегом… Снег бил в лицо Павлу. Павел знал: еще год прошел здесь. Многие, кто прибыл сюда с ним на той барже, уже давно умерли. А он, крепкий, кряжистый, красивый, усатый-бородатый, как любимый им с детства Спас в Силах на той старой красной иконе в церкви в самарском селе Буяне, все живет. Иной раз его засылали на кухню — помочь чистить картофель. Весь сгнивший, мелкий, как горох, — его сюда привозили в баржах; что горох, что люди — было все едино. Драгоценнее самоцветов был он. Его чистили, шелушили — так бережно и нежно, будто бы чесали голову ребенка. И потом ссыпали в пахнущие голодом и пустотой котлы, светясь цинготными улыбками. Павел вспоминал из церковных книг: берег моря Галилейского, Учитель, апостолы. Думал: они не варили в котле картошку. Они варили рыбу. Они тащили рыбу из моря сетями, и рыба мощно играла, била упругими хвостами, переливалась серебряно-розовой чешуей на солнце — рыба не хотела умирать, она хотела жить. Те, страшные, слухи подтвердились. На одной из барж, раньше, еще до их этапа, плывших сюда, вспыхнуло восстание, и начальники приказали баржу утопить. Вместе с людьми. А чтобы неповадно было остальным, во веки веков, аминь, повелели утопить и другие баржи с заключенными, шедшие следом, караваном.