Возвращение ниоткуда - Страница 15
— Как ты думаешь, девочка выживет?
— Сейчас узнаем.
— Ой, боюсь, не жилица она.
— Мать тоже хороша.
— Не говори! Стерва.
— А Майка по-твоему лучше?
— И зачем-то еще ей этот псих нужен.
— Сейф, вот увидишь, он вскрыл.
— Должны сказать.
— Уже скоро.
Я дернулся еще раз, еще — и почувствовал, что высвобождаюсь. Отлетела лишь одна пуговица, да каменный прах отерся о куртку. Я стоял теперь на твердой дороге, перед высоким облупившимся фундаментом. Выше уровня глаз дом был деревянный. Из-за высокого окна, из-за двойных беззвучных рам смотрело на меня белое, расплывшееся по стеклу женское лицо с красным пятном рта. Я тоже уставился на нее, не зная, как спросить — и что? Но, должно быть, весь мой вид выражал вопрос. Ноготь постучал изнутри по стеклу, привлекая мое внимание, затем большой палец показал направо и обозначил вдобавок дугу, наглядно объясняя, что вход с другой стороны.
Деревенским душным теплом дохнуло из темных сеней. Коза, лежавшая у порога на клоке сена, которое из-под себя же выдергивала для жевания, не подумала пошевельнуться, чтобы меня пропустить. Пришлось через нее переступить. В комнате было немного светлее, запах здесь был другого рода: запах болезни и человеческих нечистот. На кровати, высоко приподнятая на подушках, полусидела старуха в рубахе и белой косынке; похоже, она обмаралась, но никто не обращал на нее внимания, да и она сама как будто ничего не ощущала. Помещение было залито сиянием цветного экрана — как на картинках времен моего детства, на которые надо было смотреть то через красное, то через синее слюдяное оконце, и тогда густело, выявлялось изображение, неразличимое обычным взглядом. Над изголовьем кровати раскинулась пальма, поодаль синело море. Лица в этом свете выглядели загорелыми. «Ты хочешь знать правду?» — сказал смуглый усач и провел рукой по щеке женщины, штопавшей на лампочке детские колготки. Она смахнула с глаз слезу тыльной стороной руки, отложила штопку. «Не говори так», — сказала женщина; теперь она была не в домашнем халате, а в синем, под цвет моря, платье, которым премировали ее наконец вместе с путевкой в этот санаторий за двадцать пять лет работы у макулатурного чана. «Не говори так», — в один голос с ней прошептали другие, смахивая слезу. Все танцевали сейчас с усачом, склонив головы на плечо его розового пиджака, даже обмаравшаяся старуха, и он не замечал никакой вони, он нашептывал ей те же слова, что и всем, обнимая рукой молодую оголенную спину в глубоком вырезе платья, и одноногий инвалид на табурете ощущал прохладу этой спины под своей шершавой ладонью, отсутствие ноги не мешало ему танцевать плавно и задумчиво. Существовала лишь эта способность чувствовать, а не старость, вонь и увечье; и меня для них не существовало, я значил здесь меньше зрителя, вошедшего в зал после начала сеанса: его не замечают, даже когда встают, чтобы пропустить на место, но по крайней мере хоть ощущают помеху. Я был тенью, непонятным образом проникшей в их мир, через меня просвечивал морской горизонт и белые колонны… но тут среди них, едва не задев столик с цветочной вазой, приоткрылась некрашеная дверь, показался край лица с глазом, высунувшаяся голая рука поманила меня.
— Ты чего, заблудился? — сказала женщина, когда я вошел. Впрочем, возраст ее по лицу трудно было определить из-за густой косметики; возможно, совсем еще девчонка, намазавшаяся для игры белилами, румянами и помадой, в ситцевом цветастом халате с короткими рукавами. На широкой незастеленной кровати спиной к мятой подушке сидела большая кукла с таким же круглым, подкрашенным и потому пугающе-недетским лицом. В комнату боком выходила печка, я ощутил жар от нее. — Побрился, что ли, не пойму, — сказала она тем же хриплым полушепотом; он отзывался во мне смутно знакомым волнением. — Ты чего, тоже ящик не смотришь? Тоже, что ли, дефектный?
— В каком смысле? — смутился я.
— В таком, — она покрутила пальцем у виска. — Мне смотреть нельзя, потому что я дефектная. Они скоро трахаться с ящиком будут. А я так люблю.
Меня поэтому из дома не выпускают. И пальто забрали, чтоб не убегла. Ничего, уже потеплеет скоро. Вот им, — она приставила локоть к низу живота. — Тебя не заметили, как ты вошел? Да они ничего не видят. Сейчас. — Легким быстрым движением обошла меня, накинула на дверь за моей спиной крючок.
— Я Майю ищу, — пробормотал я. В куртке стало совсем жарко, но жар, который я теперь ощущал и узнавал все отчетливей, не был свежий жар дров — другой, сладковатый, чуть приторный.
— Ты чего? — забормотала она непонятно, приближаясь, глядя мне в глаза. — Я за Маю… не замаю. Ты чего? Не узнаешь? — накрашенные губы улыбались, пальцы медленно развязывали поясок халата. — Ну? А так?
Я это уже видел — под распахнувшимся халатом сияющее тело с густыми волосами под пупком, грозди торчат в стороны темными пронзительными сосками, правая немного больше… Если б не это лицо, будто приставленное от кого-то другого или нарочно замаскированное… но что лицо! я в самом деле готов был узнать… Разве не этого я искал, думая, будто хочу другого, будто хочу что-то спросить или сказать, будто вспомнил какие-то слова, а на самом деле сочинял вот это, как сочиняют, не сознавая того, сны. Ты просто не можешь себе в этом признаться, потому что знаешь: тебе даже не положено думать о таком… это не для тебя. Светлые волосы, расчесанные на прямой пробор, стекают на плечи, как жидкость, ресницы не подведены — не успела, или забыла, или не нашлось туши — от этого зеленоватые, чуть выпуклые глаза кажутся нездоровыми, воспаленными, но взгляд их обволакивает знакомым, невесомо-липким, как паутина, расслабляя мышцы, размягчая кости, губы пахнут розовой конфетной начинкой, пупырышки вокруг сосков, грозди кровоточат на жарком солнце.
— Я за Маю… не замаю, — дышит она мне в рот, прижимаясь жарким и мягким телом. — Ты чего же так долго пропадал, мой миленький, я же все ждала, все у окошка высматривала. Помнишь, как мы с тобой в трубе?.. Когда они хотели меня в училище отдать. Чтоб я потом ишачила, как они, до старости рукавицы шила. Думаешь, просто так жить, взаперти… да если бы жить, тут ведь никто не живет…
Я помнил и этот страх — не тот, от которого бегут, но тот, к которому тянет, и облегчительную возможность ничего не решать, словно не ты здесь мужчина, а она, запертая в истекающем соком воздухе — но еще примешивалась, ослабляя, мысль о своей способности к измене, как будто кто-то обязан был хранить никому не обещанную верность, как будто, оставшись здесь, ты уже не сможешь найти ту (которая, ты знал, и думать о тебе не думала, и не ждала)… То есть и ты не думал такими словами, я вообще ничего не думал словами, а тело между тем обнаруживало способность жить самостоятельно, как хозяин, посмеивающийся над тобой.
— Ну? Ты что? Это еще не забыл? Не забыл, — подтвердила прикосновением мучительным и сладким. — Давай я сама. Ух ты, как натянул, пуговицу не просунешь. Зачем эти пуговицы… молния удобней… вот так, — бормотала она, дыша мне в лицо розовой сладостью, и теперь я уже боялся, что не выдержу, как бывало, когда не успеваешь проснуться… но тут в дверь застучали.
— Открой! Открой, стерва, ты с кем опять заперлась? — послышался бабий голос. Крючок дрожал в дужке от толчков.
— Опомнились, — вполголоса злобно прошипела женщина и, обмякнув, отстранилась от меня; вместе с ней обмякли стены, и предметы, и воздух, и все во мне. — Щас открою, — крикнула она громко. — Запереться нельзя. — И снова вполголоса — мне: — Не бойся… застегнись только. Пойдем, — потянула меня за руку к двери, не замеченной мною за печкой. — Вот здесь пройдешь. Через вторую кухню. Я под Новый год тут засов сломала, до сих пор не поставили. Там жилица снимает… ну, скажешь что-нибудь.
Отодвинула задвижку, открыла дверь. Я вышел в подобие темной кладовки, словно в переходную камеру, с тускло отблескивающими стеклянными банками на боковых полках у самых глаз; еще за одной дверью открылась кухня. Несмотря на дневное время, там горело электричество. Женщина обернулась ко мне от стола.