Возьми мои сутки, Савичев! - Страница 8
— И вы очень хотите этого ребенка?
— Нет, — сказала Люба. — Я его совсем не хочу. Если он живой родится, я его не возьму. Некуда. Вы его — в дом младенца.
Она была маленькая и инфантильно сложенная. И глупенькая. И ей было все равно, что делают. И еще она верила в бога — на шее была цепочка с медным крестиком, и аборта она не сделала потому, что не разрешил бог, — сама так сказала, — а в роддом явилась только на пятые сутки родов.
Она лежала вся красная. Губы были запекшимися. Жаром от нее просто несло: тридцать девять и шесть — эндометрит в родах. Все оттого, что явилась на пятые сутки. Эти роды надо было кончать, а кесарево делать было нельзя — при такой инфекции оно кончится перитонитом. Завережская и Савичев взялись за эту Любу сразу, как она поступила, но все было без толку. И время тянуть больше было нельзя, но щипцы в таком случае — сумасшествие.
В роддом она явилась только на пятые сутки потому, что все пять суток схватки были слабые, и вообще она не торопилась. Если бы не температура, она бы еще полежала у себя в кровати в строительном общежитии, где жила. Ребенок ей был совсем не нужен, и она хотела дождаться сначала, чтобы он в ней перестал шевелиться, а только после пойти в роддом. И из-за этой дикости неизвестно было, чем все кончится для нее, — тут уж не до ребенка, тут уж ее одну бы вытянуть.
И, как всегда, здесь оказался целый букет осложнений. У нее был узкий таз, потому-то роды и не продвигались никак, а ребенок был жив и сейчас: просто великолепное сердцебиение.
Вот сколько раз было: приходит женщина, которой ребенок нужен до зарезу, может, всю жизнь мечтала о ребенке или муж так мечтал о ребенке, что готов был даже уйти от очень любимой, только бы иметь сына или дочь. И вот ребенок нужен до зарезу, а его долго нет или рожать нельзя, а женщина отважилась, вопреки всем неудачам и врачебным советам. Приходит. Все движется вроде бы терпимо. И вдруг у ребенка начинает барахлить сердцебиение…
Обычные роды ты не помнишь. Даже многих операций — там, где все хорошо было, — не помнишь. А тех, кому не помог, помнишь — даже если с женщиной в итоге никаких бед, а только ребенка не получила живого, ради которого она пришла и ждала, что ты поможешь.
… А у этого ребенка просто великолепное сердцебиение. Все часы, что слушали его Завережская и Савичев, великолепное. Из-за этого сердцебиения Савичев и подбил Завережскую попытаться наложить щипцы, когда головка еще черт-те где; сам написал на вкладыше к истории родов, что показана перфорация головки, но рука не поднялась, вот и подбил Бабушку на щипцы. Правда, когда почувствовал, что головка ни с места, тут же остановился. И Завережская, которая тоже попыталась, тоже остановилась, и тогда вызвали его, Главного, будто он маг.
— Операционную сестру, набор для перфорации и ведро с водой, — сказал тогда Главный, надел клеенчатый фартук и начал мыть руки. И рано. Потом ждал, пока будет готова сестра.
Потом он сел перед рахмановской кроватью, на которой была Люба Точкина, и ногой поправил ведро так, чтобы оно стояло строго где надо. У кого-то когда-то младенец, которого извлекли после перфорации, сделал все-таки рефлекторный вздох, и послышался вскрик, вот и заведено правило: извлек — и в воду.
Он уже намазал пальцы йодом и посмотрел на Савичева, который с каким-то идиотическим упрямством все слушал стетоскопом сердцебиение нежеланного младенца.
Он посмотрел на Савичева и вдруг сказал:
— А ну-ка, дайте мне.
Он зашел сбоку и, отведя мытые свои руки вверх и в сторону, послушал сердцебиение сквозь широкогорлую деревянную трубку, которую ему услужливо подставил Савичев. Он уже третий раз слышал это сердцебиение: ровное-ровное, четкое-четкое. Наверное, если бы этой Любе ребенок нужен был позарез, все шло бы совсем по-другому, все было бы наоборот — они бы стремились его получить живым, а сердцебиение было бы дрянь дрянью.
— К чертовой матери! — сказал он. — Не поднимается рука. Давайте щипцы.
И оттого, что у него тоже не поднялась рука, все вздохнули — Завережская, Савичев, акушерка и Тома, молоденькая операционная сестра, вызванная из родблока сюда, в маленькую родовую второго отделения.
И он наложил щипцы, — он не раз в своей жизни накладывал такие щипцы и каждый раз говорил, что тем, кто их накладывает, надо отрывать руки и ноги, потому что они очень опасны для матери и для младенца и очень трудны. Он наложил щипцы, снял, наложил по-другому, снял снова, снова наложил, всякий раз четко ощущая, как и что получается. Савичев сказал потом: «Это был пилотаж». Чертовой матери нужен был такой пилотаж, — он так подумал сразу, как только кончил операцию. По ребенку сразу было видно, во что обошлись эти щипцы, — не кричал, пищал тоненько, и глаза расходились в стороны. Нистагм. Симптом черепной травмы.
Главный в родовой не выматерился. Сказал только: «Руки и ноги надо обламывать за такие щипцы». И утром, на конференции, разбирая случай, он ни слова упрека не сказал ни Савичеву, ни Завережской. Он сказал, что в такой ситуации очень трудно было взвесить все «за» и «против» с достаточной трезвостью. Все происшедшее следует считать тактической ошибкой, хотя ребенок и жив. Савичеву за это не досталось. Ему досталось за другое и совсем немного. Ему обязательно доставалось понемногу при каждом разборе тактики во время его суток, потому что он, в общем-то, принимал верные решения, но если вдруг попадался повод отказаться от операции или пособия, то отказывался. А Главный и Зубова давно уже Савичева готовили в первые дежурные, и потому ему всегда доставалось при разборе. Они добивались, чтоб Савичев стал последовательнее, строже, надежнее. Ему и в этот раз досталось: сначала решил, что необходимо внутриартериальное переливание, и даже обнажил артерию на руке, но остановился: давление у женщины стало подниматься. А порядок такой — если начал, так делай до конца то, что начал… Но только за это досталось, а щипцы Главный взял на себя. Учить других быть последовательным куда легче, чем самому быть всегда таким.
Он после щипцов сам швы накладывал с акушеркой второго. Операционную сестру он отправил в душ, да поскорее. А потом сам все записал в историю. Он писал в ординаторской второго и молчал, а хотелось не молчать, а материться.
Если бы не было Бабушки, он при Савичеве мог бы отвести душу, а тут не мог. И отвел, только когда приехало вызванное такси.
Вышел из подъезда, отвел душу и сел в машину.
Дома он был в три. Жена спала. И встал он раньше ее. Она поднялась, когда он уже вскипятил ведро воды, чтобы разогреть радиатор «Москвича». И она снова заговорила о давешнем, а он сказал ей: «Поступай как знаешь, поступай как знаешь; ты же все знаешь, что я об этом думаю, а говорить я больше не могу». Но когда он спустился к «москвичонку», то подумал, что разговор и для себя-то он тоже на самом деле не кончил. Просто в ту минуту не мог ничего другого сказать жене. Он уже знал, что заведет его сам. А когда сейчас жена говорила ему по телефону о чем-то нейтральном, было понятно, что на самом-то деле это она тянет давешний их разговор и сама она ни в чем не уверена. Но сейчас он об этом не мог говорить, и вообще о таком по телефону не стоит говорить, и он сказал ей:
— Ты прости, у меня тут люди. Я тебе позвоню и заеду за тобой. Идет? — и повесил трубку, не дожидаясь ответа.
Ему стало неприятно, что он сказал: «У меня тут люди». Надо было сказать: «Мне надо в родблок». Он терпеть не мог врать, даже в таком. Просто случайно сорвались не те слова.
Главный понял, что покоя ему здесь не будет. И пошел из кабинета. И когда он вышел и остановился у Асиного стола, сразу зазвонили два телефона — внутренний у него на столе и городской на Асином. Он положил руку на трубку Асиного телефона, чтобы Ася не могла снять ее, пока не услышит от него все, что нужно.
— Я в родблоке. Ни для кого меня не вызывайте. Пусть звонят через час.
— Он в родблоке, — сказала Ася в трубку.
Но он не сразу дошел до места. У лестницы его ждали бухгалтерша и ревизор — в своей неизменной серой кофте свойской вязки. Только сейчас кофта не выглядела как из чистки.