Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Страница 29
Эти бы золотые слова да припомнить, когда видишь ныне, как удивительно порою ведут себя, попав во власть, люди, еще совсем вроде бы недавно приличные, числившиеся в нашем (или вашем) кругу и исповедовавшие те же, что и мы, ценности. Ситуативная этика, знаете ли.
«Сережа, не могли бы ли вы сегодня вечерком ко мне заехать?» – раздался неожиданный звонок от Игоря Виноградова. «С удовольствием, – отвечаю. – Это у вас день рождения, наверное?» – «Да нет, – объясняет Игорь Иванович, с которым мы были по сути полузнакомы. – Просто решили как-то так вот собраться. О „Страницах“ поговорим, и вообще».
Ну, «Страницы» – это понятно. Тогда, в 1988-м, свободу книгоиздания стране еще не подарили, о независимых журналах пока и помину не было, зато из вещей, какие цензура раньше не пропускала, можно было уже складывать альманахи. Так что и Толя Курчаткин, позвав меня с Виноградовым в союзники, в ту пору такой затеял. С содержанием, разумеется, возмутительным, но с названием, как и положено, нарочито без претензий – «Страницы», мол.
Но в просторной гостиной у Игоря Ивановича, куда кроме нас съехались помню, Фазиль Искандер, Андрей Битов, Борис Можаев, Булат Окуджава, еще кто-то, о грядущем альманахе говорили как-то вяло. Больше именно про «вообще». А Игорь Иванович то одного, то другого из гостей жестами вызывал куда-то в соседнюю комнату.
И до меня дошла очередь. Вижу: в круге света от настольной лампы лежат рядом с шариковой ручкой два документа. Один – хартия международного ПЕН-клуба с ключевым пунктом об обязанности выступать против подавления свободы слова в любой ее форме. И другой – анкета с личным заявлением о том, что ты эту хартию принимаешь. «Ну?..» – поднимаю я голову к Виноградову. «Ну что ну? – устав, видимо, каждому растолковывать, отвечает Игорь Иванович. – Подпишите, если готовы».
Я-то был готов. Но дело по неизвестной мне причине на несколько месяцев застопорилось. А месяц тогда шел за год, так что вот уже и Владимир Карпов, тогдашний глава Союза писателей СССР, заявил о создании русского советского ПЕНа. Правда, совсем-совсем другого, поскольку комплектовался он исключительно из тогдашних литературных генералов: Бакланов там, Нагибин, Айтматов, Распутин, Юрий Тарасович Грибов[338] почему-то, Бондарев, а в президенты наметили Даниила Гранина.
Так в России всегда бывает: то ни гроша, то сразу двугривенный. И зачастили в Москву посланцы международного ПЕНа – в надежде, для европейцев вполне разумной, слить обе инициативные группы воедино. А они, хоть ты тресни, не сливаются! То Юрий Бондарев заявит о своем нежелании быть рядом с теми, с кем он «в нравственном несогласии по отношению к литературе, искусству, истории и общечеловеческим ценностям». То Женя Попов на собрании, уже общем, в Рахманиновском зале снимет кандидатуру Гранина, поскольку Даниил Александрович исключал его, Евгения Анатольевича, из Союза писателей и, следовательно, покушался на свободу писательского слова и писательского поведения.
Поэтому еще несколько месяцев прошло, пока изнурительно жарким июльским днем уже 1989-го не встретились мы наконец на Воровского, 52, чтобы избрать Анатолия Наумовича Рыбакова своим правозащитным президентом, а всех, кто того пожелал, объявить либо вице-президентами, либо членами исполкома.
Уходя от нас и пребывая, соответственно, при последнем издыхании, советская власть, как все знают, вознамерилась бороться с пьянством и алкоголизмом. Ну, о том, чего это стоило отечественной экономике, о нещадной вырубке виноградников, талонах на водку и километровых очередях за нею, родимой, без меня найдется кому рассказать.
Поэтому я про другое – про то, что воевать за трезвость партия и правительство решили почему-то культурой. Даже новый журнал появился, который так и назывался – «Трезвость и культура». Вот оттуда летом 1988 года мне и позвонили – с просьбой написать вступительную статью к «Москве – Петушкам» Венедикта Ерофеева.
Надо ли говорить, что от таких предложений не отказываются? Я в ту пору ерофеевскую поэму, на родине еще не публиковавшуюся, знал едва ли не наизусть, поэтому и статью написал, не скрывая своего восхищения и ставя этот текст в один ряд с вершинными достижениями русской литературы XX века. Понравилось ли Венедикту Васильевичу мое сочинение, мне самому и теперь кажущееся не пустым, не знаю, он, поди, к похвалам давно уже привык, но вот о том, что к самой публикации (1988, № 12, 1989, №№ 1, 2, 3) классик отнесся через губу, я наслышан. Да оно и правильно – мало того что журнал этот так потешно назывался, так еще и из хрестоматийного текста трезвые публикаторы ступенчато понавырезали самые лакомые места – что-то в гранках, что-то в верстке, а что-то уже и в сверке. Несколькими месяцами позже появился альманах «Весть»[339], где поэма была напечатана уже как должно, тут же лавиной пошли отдельные издания, так что, увы мне, о публикации с моим предисловием никто уже и не вспомнил.
Зато в том же 1989 году меня позвали в Студенческий театр МГУ (это там, где сейчас Домовый храм мученицы Татианы) на премьеру ерофеевской «Вальпургиевой ночи». Ничего не помню, кроме молоденьких актрис, что, по замыслу режиссера Евгения Славутина[340], время от времени выходили из-за боковых кулис и матерились – очень подолгу, очень громко и очень-очень неумело. Венедикт Васильевич, впрочем, был снисходителен, выпил, никому не предлагая, ритуальную стопку, вяло пожал мне руку и убыл из круга впечатленных поклонников.
1988 год, ноябрь. Группа писателей – Фазиль Искандер, Олег Чухонцев, Юрий Черниченко[341], Борис Можаев, еще несколько человек – приглашена в Финляндию на какую-то, прости Господи, литературную конференцию. Едем с охотою, поскольку тогда, в разгар перестройки, бытовало мнение, что глядеть на Финляндию надо как на страну, какой могла бы стать Россия, не случись в ней Октябрьского переворота.
Мнение это, увы, не удается ни подтвердить, ни опровергнуть. Нас сразу же забросили под Тампере, где озеро, а на том озере остров с уединенно стоящим чем-то вроде писательского Дома творчества. Местных никого, один обслуживающий персонал, и никто не говорит по-русски, а из нас никто, естественно, не владеет ничем, кроме великого и могучего. Скука, словом, смертная, только и остается, что слушать доклады финских писателей про новый/новейший роман и скандинавский выбор. В другой ситуации, может быть, и слушали бы, но сейчас! Когда на родине все горит, и Яковлев бьется с Лигачевым, и каждый день идет за пять, да что за пять – за год!..[342]
Только и помню, как 8 ноября все сгрудились в фойе над свежими газетами, где на чистом финском языке (ну, может быть, еще на шведском) должно было повествоваться о том, что сказал Горбачев на торжественном вечере в честь 71-й годовщины Великой Октябрьской социалистической… здесь, в газетах, еще революции, хотя мы все давно называем ее переворотом.
Главный вопрос: так реабилитировали ли уже Бухарина как провозвестника социализма с человеческим лицом, – остался тогда для нас так и не ясным; финские (ну пусть шведские) слова такие трудные. А на следующий день уже отъезд, но перед ним несколько совершенно свободных часов в Хельсинки. В гостинице мы, кажется, даже не раздевались. Плеснули холодной воды на лоб, на щеки и в город – смотреть, смотреть, какой могла бы быть Россия, не случись в ней…
Шаг от отеля, еще шаг, и тут Фазиль трогает Можаева за рукав: «Слушай, Боря, так почему все-таки им удалось так быстро задавить Антоновское восстание?» Борис Андреевич степенно начинает рассказывать, но его перебивает темпераментный Юрий Дмитриевич Черниченко. Ходу уже нет, поминутно останавливаемся, кричим, размахиваем руками – какой там Хельсинки, если доспаривали уже в вагоне.