Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Страница 15
И вот съездил я в 80-е, ближе к их середине, к Давиду Самойловичу Самойлову в Пярну сделал с ним беседу о молодых поэтах и вообще о поэзии, которая, мне кажется, и сейчас стоит внимания. А в заголовок поставил пастернаковскую строчку, очень, на мой взгляд, шедшую к делу: «Талант – единственная новость».
Я, политгазетовским меркам, в том уже статусе, что по мелочам меня не правят и материалы мои не задерживают. И политики никакой в беседе с Давидом Самойловичем, разумеется, не было, «неприкасаемых»[206] Егора Исаева и Роберта Рождественского мы не затрагивали, так что волноваться вроде бы не о чем.
Но тут вдруг вызывают меня к Евгению Алексеевичу. Вхожу. И он, весь как маков цвет, бросает мне: «Меняйте заголовок». Начинаю что-то возражать, объясняю, почему именно эта строка ложится на материал лучше прочих. Но Кривицкий меня не слушает: «Меняйте». – «Но почему?» – «Потому, – захлебывается от ярости[207] Евгений Алексеевич. – Потому что Пастернак предал нашу Советскую Родину!»
И это уже 80-е годы, ближе к середине.
Выхожу из кабинета, «Чего это он?» – спрашиваю у Люси, секретарши Кривицкого. «У, – говорит, – тут на него Альберт так по телефону орал, что у меня, в приемной, стекла тряслись».
Мариэтта Чудакова, надеюсь, не слишком рассердится на меня за новеллу, где она выступает в роли главного действующего лица.
Но сначала антураж: «Литературная газета» еще на Цветном бульваре, и я занимаю крохотную (стол, стул и кресло для одного посетителя) комнатку, дверь которой выходит прямиком в кинозал.
И повод к действию: Фазиль Искандер только что напечатал повесть «Морской скорпион» в журнале «Наш современник» (да, да именно там, куда, как и в «Дружбу народов», ушли авторы разбомбленного «Нового мира»). Повесть, как мне сейчас помнится, не из самых у Фазиля сильных, но автор неоднозначен, соответственно откликнуться на нее «Литературная газета» может только «Двумя мнениями об одной книге» (был в нашем Гайд-парке тогда такой формат).
Кому я заказал отрицательное мнение, уже не помню. А за положительное взялась Чудакова. И вот, когда стало известно, что материал ставят в очередной номер, прихожу я утром во вторник на работу и вижу: на стульчике у моей двери скромно сидит Мариэтта Омаровна. Зная литгазетовский обычай кромсать текст в отсутствие автора, она, оказывается, взяла у себя в Ленинке отпуск на неделю за свой счет и будет теперь здесь дежурить[208]. Где дежурить? Естественно, в моем кабинетике, и я, грешным делом, за эту неделю ее едва не возненавидел: ну, в самом-то деле, ни чихнуть тебе по свободе, ни потрепаться с кем-нибудь по телефону. Хотя, чтобы быть справедливым, ей с моим участием удалось-таки за эти дни отбить атаки на два своих абзаца и даже снять один пассаж, совсем уж одиозный, в тексте своего оппонента.
И вот понедельник, день выпуска газеты. Я появляюсь на работе, а никакой Мариэтты Омаровны на стульчике у двери, для нее уже родном, нету. И сразу же звонок от Люси, секретарши нашего куратора Евгения Алексеевича Кривицкого: «Срочно, Сережа, бегом!» Ну, бегом так бегом. Спускаюсь на второй этаж, вхожу куда звали, а там… И не напротив Евгения Алексеевича, как положено, а рядышком с ним сидит Мариэтта Омаровна и что-то заместителю главного редактора втолковывает. Хочет, как она мне потом, смеясь, рассказывала, уговорить его снять какую-то совсем уж дурацкую, на той же полосе, чужую статью. «Ну вот это уж нет!..» – взревел разъяренный и не покрасневший даже, а как-то побуревший Кривицкий. И мы рука об руку с Мариэттой Омаровной удались.
Текст ее, как вы сами понимаете, остался неповрежденным[209]. Евгений Алексеевич, правда, на следующий день велел Чудакову в авторы больше не звать. Но спустя малое время охолонул – и все опять повторилось сначала.
И еще о Мариэтте Чудаковой. Я, правда, уже рассказывал эту историю в фильме об Александре Павловиче Чудакове, но так как большинство из моих знакомых клянется, что телевизор ни разу не смотрит, то, наверное, и повториться не большой грех.
А начну я с того, что особой короткости в наших отношениях с этой семьей у меня и моей жены никогда не было. Но однажды мы так славно засиделись в ЦДЛе, что решили коротать ночку уже у нас, на Красноармейской. Приехали, чуть-чуть, кажется, выпили и заговорили почему-то о любви, о том, есть ли способ проверить ее подлинность и степень уверенности любящих друг в друге. «Почему же нет», – отмела наши сомнения Мариэтта Омаровна и ловко, что твоя белка, взобралась на довольно-таки высокий подоконник нашей комнаты. И уже оттуда, полуоборотясь, сделала знак, понятный только Александру Павловичу. Он принял что-то вроде борцовской стойки и простер руки перед подоконником – не выше чем в сантиметрах пятидесяти над полом. И тогда Мариэтта не то чтобы упала спиною назад, не сгибая колен, а как-то уютно легла прямо с подоконника в подставленные руки мужа. Мы только дух перевели. А она, тут же вскочив, эффектно подбоченилась.
Вот, а вы говорите, нет такого способа. Мы с женою, клянусь, тоже любим друг друга. Но повторить сальто-мортале почудаковски так никогда и не решились.
Сообразив, что я по возрасту ровесник времен Очаковских и покоренья Крыма, на встречах с молодыми писателями меня часто спрашивают, как и за что присуждались литературные премии в советскую пору.
Увы, дети и внуки мои, меня там в те годы не стояло, так что и своего хорошего анекдота у меня на этот счет нету. Скажу то, что и без меня знают. Премии тогда были исключительно государственными, то есть бюрократическими, и присуждались, как правило, либо затем, чтобы подтвердить уже сложившийся в глазах власти писательский статус, либо чтобы произвести очередника (иногда даже внеочередника) в соответствующий чин. Попытка наградить Солженицына Ленинской премией – той же оперы. Верховная власть вроде бы и хотела этого, так что дальнейшие (после возможного получения Александром Исаевичем медали с профилем Ильича) события могли бы сложиться по-другому, но победили бюрократы рангом пониже, как-то так заболтав-заболтав саму идею, что искомая награда ушла «Тройке» Олеся Гончара[210] – в Украине кому-то, может быть, еще и памятной, а в России точно забытой.
Случались, будем справедливы, и исключения – когда власть, по каким-то своим видам, решала подать сигнал о собственной, как сказали бы сейчас, культурной вменяемости. Так, Сталинской премией первой (самой главной!) степени в 1946 году (sic!) был отмечен Михаил Лозинский за перевод «Божественной комедии» Данте. Но первое место в перечне чудес все равно – и теперь уже навсегда – удержит Сергей Сергеевич Аверинцев, в возрасте 31 года получивший премию Ленинского комсомола[211] за свою кандидатскую диссертацию «Плутарх и жанр античной биографии».
Где Плутарх, где Ленинский комсомол – разберись, наука.
То, что в советские годы за хорошими книгами надо было побегать, хотя они и выходили, случалось, оглушительными тиражами, меня не изумляло: ведь на то они и хорошие. То, что с таким же трудом удавалось достать (для обмена, не пугайтесь, для обмена!) «Вечный зов»[212] или «Петровку, 38», переиздававшиеся ежегодно, не изумляло тоже; в конце концов, люди могут располагать и дурным вкусом, не правда ли?
А вот куда деваются и почему в магазинах тоже не лежат стотысячекратно растиражированные книги Сартакова, Шуртакова[213], Маркова[214], Кожевникова[215] или, скажем, Алима Кешокова[216], для меня, признаюсь, долго оставалось загадкой; кто, ну кто в трезвом уме и здравой памяти будет за свои деньги читать «Грядущему веку» или, предположим, «Победу»?