Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - Страница 16
К семье и дому Ушиных будет повод вернуться в следующей главе.
Важнейшая часть дачной жизни – станции. Упоительно-прекрасные маленькие станции приморской одноколейки (разъезды были в Лахте и Лисьем Носу), остро пахнущие специфическим «железнодорожным» запахом: углем, горячей смолой от шпал, нагретым металлом рельс.
Такая станция была и в Горской. Дача, где мы жили, располагалась рядом, на пригорке, и поезда удавалось встречать часто. Низкие, посыпанные гравием платформы, семафоры, провода. Ходили обычные паровые поезда, электрички – только в Петергоф, до войны я их и не видывал.
Паровоз ведь не просто транспорт – событие! Гудок его доносился издалека, он пыхтел и шипел, с особым паровозным щегольством выпускал пар из цилиндров; сверкающие, жирные от машинного масла поршни вылезали из них, приводя в движение шатуны, часто красного цвета. Можно было угадывать или читать марку паровоза («С», «Со», «Су», «Щ», «ОВ»), считать колесные пары (чем их больше, тем машина шикарнее). Локомотивы чаще бывали черные, реже их красили в веселый зеленый цвет, на длинном котле спереди иногда красовался конический обтекатель, такие паровозы казались более современными, «обтекаемыми» (слово «обтекаемый» применительно к движущейся технике свидетельствовало о ее суперсовременности и даже причастности к научной фантастике). До сих пор для меня остается загадкой, почему паровозные будки устраивались так, что машинист не мог смотреть вперед иначе, как высунув голову из бокового окошка, что было, надо полагать, неудобно и холодно. Тоже бессмысленная и гордая традиция?.. Вдоль котла шли шаткие мостки, огороженные перильцами, и иногда по ним прохаживался помощник машиниста, с особым железнодорожным шиком протирая крутые паровозные бока. А сверху на котле – труба, толстые башни сухопарника и песочницы, множество каких-то медных и латунных колесиков, клапанов и вовсе непонятных, но восхитительных штучек, которые своей технической замысловатостью и непонятностью приводили мальчишеское воображение в восторженное и раболепное смятение.
Пассажирский паровоз серии «С». Такие использовались вплоть до 1940-х
И феерически прекрасный ритуал обмена жезлами!
На перрон выходил дежурный по станции или сам начальник, но непременно в красной фуражке (мечта каждого нормального мальчика от трех до шестнадцати), если то была дама, то чаще всего на ней были белые носочки с каемкой и туфли с перетяжками (в жаркую погоду, разумеется, парусиновые). На боку – сумка с тремя флажками. В руках – проволочный круг (с ужасным названием «жезлоподаватель»!), к которому и был прикреплен собственно «жезл» – замок от электрической цепи, мудреным образом связанный с системой светофоров и вообще проезда по дороге. И лязгающее это кольцо лихо, с особым артистизмом, подхватывал на ходу высунувшийся из будки помощник машиниста! Передача жезла должна была обеспечить безопасность, невозможность столкновения на одноколейной дороге. Но сохранялось здесь и нечто атавистическо-железнодорожное, вековой профессиональный шик, ритуал, подобный смене гвардейского караула. Железнодорожники скрывали под маской мужественного и сурового безразличия свое удовольствие от благодарного восхищения зрителей. Мы же гнули из проволоки некрасивые кривые круги, старались обмениваться ими с такой же ловкостью и с упоением предавались разнообразным «железнодорожным радостям».
С раннего детства мне присуще странное качество – некое «отсроченное восприятие». Если я видел что-то бесконечно меня восхищавшее – от паровозов в раннем детстве до заморских городов в зрелые годы, – все это делалось окончательно реальным лишь тогда, когда становилось воспоминанием, особенно воспоминанием, преображенным в «иную субстанцию». В детстве это было рисование или игра, теперь – книга, дневниковые записи. С младых ногтей я рисовал сцены из фильмов, разыгрывал куски из виденных спектаклей, то есть так или иначе «воспроизводил» жизнь, едва ли умея радоваться ей впрямую и непосредственно.
Вечерами праздником считалось «ходить на станцию», «встречать поезд». Сам приход поезда («Какой будет паровоз?», «Как пройдет обмен жезлами?», «А вдруг паровоз пойдет вперед тендером?» – почему-то эта позиция казалась особенно щегольской) ожидался с праздничным волнением. Если повезет, может быть, увидим и моторную дрезину – «автомотрису»… Встречали родителей, родственников, гостей и более всего, разумеется, предвкушали городские гостинцы, особенно желанные на даче.
В Ольгине – там, неподалеку от Горской, мы жили летом 1940-го – существовало еще одно таинственное «полужелезнодорожное» явление. Узкоколейка, по которой возили торф: запущенные, кривоватые, поросшие травой рельсы. Но по ним иногда – какое это было событие! – проползал «мотовоз», крошечный бензиновый локомотив с игрушечными вагонами, он трясся на ветхих рельсах, пускал бензиновый дым, тонко гудел и возбуждал восторг у дачных детей.
Поездка в город в период дачной жизни становилась праздником, еще недавно постылый Ленинград («Скорей бы на дачу», – всю весну ныл я) – желанной экзотикой. Романтичным было и ожидание состава на платформе, и светло-коричневые картонные билеты (обратные – с красной полоской), и угольно-дымный запах вагонов. И любимое занятие – «смотреть в окно». Окна открывались таинственно и иррационально, на рамах были ремни, их надо было как-то по-особенному подхватывать. Самыми удобными считались вагоны, где под окном был выступ – приступочка, встав на которую семилетний мальчик мог положить на окно подбородок, а то и высунуть голову. В глаза дул ветер, попадали угольные крошки из паровозной трубы, но все равно хотелось высовываться подальше, чтобы, если очень уж повезет, увидеть на повороте сам паровоз.
Летний город был странным, завораживающим.
Домой, как правило, не заезжали – ходили в кино, или в магазины, или в зоосад. Или в какой-нибудь летний театр, вроде работавшего в Таврическом саду. Туда нас как-то летом сводил отец (при ордене!), показывали «По щучьему велению» – черная, темная, бархатистая сцена, а костюмы персонажей светлые и переливались блестками. Как мне понравилось!
Город был раскаленным. Ремонтировались улицы, чадили, густо и сладко пахли асфальтовые котлы, под ними тлели дрова, казалось еще увеличивая жару, «трамбовки» (так называли тогда катки) ездили по черному мягкому гудрону, все было веселое, летнее, перегороженное. Мужчины ходили в рубашках апаш, часто в косоворотках или вышитых на украинский манер сорочках, в толстовках, в белых брюках из «чертовой кожи», женщины в сарафанах с целомудренными широкими бретелями, в белых носках с разноцветной каемкой и босоножках, которые назывались в ту пору «сандалетами». Чаще всего носили сандалии – и дети и взрослые, и дяди и тети. Без каблука, с широким круглым носком в дырочках, на перетяжке. Нарядными считались парусиновые, начищенные зубным порошком туфли.
На головах – панамки из белой и плотной рубчатой ткани, а чаще всего тюбетейки, которые оставались почти обязательной частью летнего наряда для людей всех возрастов и полов. Молодые носили спортсменки (тапочки на шнурках) и футболки: в двадцатые годы они были в широкую вертикальную полоску, как на знаменитой картине Самохвалова, а в тридцатые – гладкими, но с воротником другого, чем сама рубашка, цвета и все с той же «ботиночной» шнуровкой вместо застежки; и летние легкие кепочки. Те, кто хотел казаться «ответственным», начальником (настоящих начальников на улице не было, они ездили на машинах), одевались на правительственный манер: белые холщовые френчи, парусиновые фуражки-«сталинки», куда реже – те самые шапочки с двумя козырьками – «здравствуй-прощай», что носили шпионы в книжках. Зимой, кстати сказать, картина была не менее убогой и красноречивой. Куцые пальто с дешевыми меховыми воротниками, муфточки – истерические попытки нищих девушек скопировать шубку из заграничного кино; пальто, похожие на армейские, или просто шинели без знаков различия у маленьких начальников, кожаные с мехом – у больших; и бросались в глаза редкие модницы, ходившие к дорогим портнихам, или те, кому удалось купить что-то контрабандное. Их обычно называли «фифы». Богатенькие дети ходили в меховых шапках с длинными, как у спаниеля, смешными ушами, так сказать, в стиле полярников. Носили зимой и валенки, в сырость – с калошами, это непременный атрибут довоенной и даже дореволюционной жизни. Калоши были у всех – и у богатых, и у бедных, и у больших, и у маленьких, и для валенок, и для тонкой, как говорили тогда, «модельной» обуви.