Воспоминания о Штейнере - Страница 26
На нем маленький, короткий пиджачок: пиджачок долгого употребления; иногда он в туфлях; пенсне разлетается и пляшет на ленточке, зацепляясь за портьеры, когда он несется.
И вот вы в приемной: маленькая комнатка, черная мебель, книги, стол, кресло; все скромно; тут я запутался бы в перечислении предметов; попадая сюда я мгновенно переставал видеть что — либо, кроме него, садящегося рядом и точно подставляющего ухо (на одно ухо он плохо слышал): для темы моего посещения.
Поражает в эти минуты его близкий профиль, весь перечерченный морщиночками, — не глубокими, а проведенными точно тончайшей гравюрной иглою; такой испещренности лица морщинками, такого количества их, такой непроизвольной игры и их бега ни у кого я не видел; они — то и содействовали впечатлению от лица его, что оно перманентно течет и закрепить его нет никакой возможности; а уже на расстоянии 15 шагов — ни морщины: гладкое лицо.
Сидя рядом с ним (рот в щеку, или, вернее, "К УХУ"), невольно поражаешься морщинистостью; и он кажется не пятидесяти пятилетним, а… пятьсотлетним; особенно вычерчивается и заостряется нос; и кажется грифиным каким — то; то эта "ГРИФИНОСТЬ" — добрая; впрочем, бывали молниеносные переходы, вернее, отсутствие переходов от пленительной улыбки к грудному и громко — четкому "Нехорошо, очень нехорошо это", что от "НЕХОРОШО", часто тут же смягченного, люди плакали ночами напролет; и раскаивались не месяцами, а — годами.
Простота — простотой, доброта — добротой, а такие бывали "истории" (во всех смыслах — и страшных, и радостных) в этой простенькой обстановке, что… да не стоит: на то и был он "Рудольф Штейнер", что мог претворять в миги незабываемые всякую ситуацию.
И оттого — то: был он враг всякой помпезности.
Бывал я и посетителем "приемной" не раз; бывал я и приглашенным просто на "кофе" к М. Я. Сидишь в маленькой столовой, простой, как все, подносишь чашечку кофе ко рту, и знаешь: сейчас выйдет доктор, из — за кабинетной ли работы; из — за приема ли. Помню его, вышедши из кабинета, едва заметившего кофе, М. Я. и меня: присел, и стал отхлебывать из чашечки, попутно поймал меня на лекомысленной фразе, ужасно отодрал за умопостигаемый вихор (походя, не отрываясь от мысли): и встал из — за стола, не допив кофе: вероятно, спешил к письменному столу.
Многими воспоминаниями живет квартира его на Моц — Штрассе в Берлине, куда и являлся к нему, и к М. Я.
Берлин до Дорнаха — центр движения, поскольку в нем жил доктор; но Берлин был и ветвью с той особенностью, что руководителями ветви были: сам доктор и М. Я.; это накладывало на ветвь особый стиль: и стиль этот — простота. Бывало, приедешь из Мюнхена, Кельна, Лейпцига; и — поражаешься; в Кельне — сосредоточенность; в Мюнхене — резолюции Калькрейт и Штинде: в лекционном помещении ветви — не шуметь; говорить — минимум; приедешь в Берлин, а там в ветви: шум, гам, толкотня, смех: полная непредвзятость; и вместе — уют непредвзятости: уютно в бестолочи; приглядишься; и увидишь: уют шума, уют светскости, исходит от доктора; это он давал такой тон.
Так мне и осталось в памяти, тесное помещение "ложи" на Гайсберг — Штрассе, соединенной с шумом в противоположность Мюнхену, где в помещении — цветы, тишина, слышишь, как муха пролетит: входят: Калькрейт в розовом, Штинде в голубом, и садятся справа и слева за фисгармониум (два фисгармониума стояло); сыграют; потом — фортаг (так было без доктора); тоже — уютно; и тишина осмысленна; но "стиль" — иной.
И я бывал в помещении берлинской ветви, уже на Потсдаммер — Штрассе, в 21–22 годах, — без него; помещение утроилось, а как — то холодно; мюнхенской "тишины" (в хорошем смысле) нет, а уют "гама" — пропал; и даже гама нет; приходят, говорят, садятся, слушают, уходят, как… в любом заседании.
При докторе в уюте толчеи создавалось впечатление, что пришли не в общественное помещение, а — домой.
Тот же оттенок уютности встречал и на Моц — Штрассе, Зибцен, едва вступали в подъезд; и то же — в квартирке доктора, пересеченной с канцелярией может быть и чрезмерно. Но оттого именно в нерве движения и в аппарате его, в канцелярии, той, против которой гремел доктор в 25‑м году, — никакой канцелярии не было: Зеллинг и канцелярия, — просто "НОНСЕНС"; он мог в самой канцелярии воспламениться, и, закрутив вихры в рожки, продемонстрировать тут же, между библиотекой и выдачей билета, или квитанции от взноса, рождественского "ЧЕРТИКА" — "ЧЕРТИКА" старых мистерий, которого он так великолепно исполнял в 13‑м году; воображаю себе номер: Эллис и Зеллинг (они много общались). Конечно — наткнулись друг на друга; и Зеллинг дулся на Эллиса: "Чудак, — пояснил Эллис, — дуется за мои надписи на полях его книг!"
Зеллинг был продолжателем "СТИЛЯ", который задавал доктор, хозяин ветви.
"КАНЦЕЛЯРИЯ" выросла потом, в Штутгарте; и говорят — ужасно, когда следы ее исчезали из квартиры доктора ("АППАРАТ" разрастался с разрастанием членов, ветвей, учреждений и т. д.); прежний же "аппарат" в его зерне — именно квартира доктора, когда он, генеральный секретарь "Теософской секции", все делал САМ (с М. Я.) у себя на дому, вплоть до правки корректур журнала "ЛЮЦИФЕР-ГНОЗИС", который он сам же в корзинах с кем — то[172] отвозил на почту (для рассылки подписчикам); конечно, — писание адресов, заклейка номеров и прочее — делалось "ДОМАШНИМ" способом.
В Дорнахе, при мне, "БЮРО" перенеслись к зданию; и новая квартира доктора, вилла "Ханзи", разгрузилась от канцелярии; от этого изменился стиль; не было "аппаратной" суеты; завелось "искусство"; сюда бегали эвритмистки; и даже: во время отсутствия доктора и М. Я. в маленькой столовой, разгруженной от стола, устраивались репетиции. Но общий стиль легкой суеты начиная с маленьких комнаток, сохранился; только комнаты вспыхнули цветами и красками: так художник в своем ателье (здесь бросит тряпку, там выдвинет кресло) из ничего создает яркость; и милая яркость простой обстановки запечатлелась мне в памяти от виллы "Ханзи"; вероятно оттого, что ремингтонные машины были вынесены; и вместо их треска водворилась рецитация; а в открытые окна влетели цветы.
Я останавливаюсь на квартире доктора, потому что квартира носит печать личности, в ней обитающей; стиль комнат, которые занимал доктор и в которых мне приходилось бывать, носил эту неуловимую печать: непритязательности, бешеного темпа работы, здесь происходящей, вечных разъездов; и тем не менее электрических искр бодрости до веселья, до возможности: гомерически расхохотаться здесь. И чувствовалось: посади доктора в прочно расставленный быт, он тотчас взвернет его; и даже в своем собственном летучем быте, вероятно, кто — нибудь… следил за ним: вплоть до водворения его в берега. Рассказывают: и… ему… ВЛЕТАЛО… от М. Я.; и она восклицала; так передают мне одно восклицание ее: "Ах, вы эдакая…" далее слово уже вполне ГРОТЕСК: М. Я. была человек порыва, взрыва; начало ее деятельности сцена; в ней вместе с выдержкой, кажущейся в иные минуты холодной гордостью, бились пламена чисто вулканических взрывов; она могла быть и горячим, безудержным порывом ласки, и неприятно выглядевшей, придирающейся к мелочам, и Этной, покрытой северным льдом; выйдет, бывало, фрейлейн фон-Сиверс — лед, РЕЗЕРВЭ: сиверко (не даром "Сиверс"!). А из — под льда блистают огромные глаза: лаской или гневом.
Передаю за то, что слышал: раз она в совершенном гневе во время объяснения с одной из почитательниц ее, ей делавшей "сцену" (при всем ее РЕЗЕРВЭ: она была такова, что ей делали "сцены"), метнула в почитательницу первый попавшийся под руку предмет; та вон из квартиры, а М. Я. за ней с воклицаниями: "Верните ее, а то она еще, чего доброго, лишит себя жизни!.."