Воспоминания о Штейнере - Страница 23
Когда он видел в ком — либо развивающийся интерес к той или иной проблеме, он готов был, отложив все, прийти на помощь, чем может.
Эту помощь его на себе испытал я, когда писал свою книгу "Рудольф Штейнер и Гете". Ответ мой Метнеру должен был быть ответственным; Метнер много лет углублялся в Гете; Гетево естествознание и комментарии доктора к нему до необходимости ответить Метнеру, лежали за пределами моего кругозора. Сложна позиция Гете; еще сложнее комментарии к позиции Штейнера; и сложна запутанностью атака Метнера; я был вынужден к троякому изучению Гете, Метнера, Штейнера; тысяча вопросов впервые вставала вплоть до вопросов, связанных с естествознанием, от которого я был далеко уже 11 лет. Между тем: доктор был занят безумно всеми работами по Гетеануму и расхлебыванием всех симптомов общественного развала. Идти к нему за разрешением недоумений, я просто не решался.
И ставил свои вопросы Матильде Шолль, начетчице по Гетеанским сочинениям Штейнера; но кроме знания текстов я в ней не встречал ничего; разговор с ней меня не удовлетворил; разговоры с доктором Гошем[157] — тоже.
Вопросы первостепенные, связанные с методологией и Гете, и Штейнера, и естествознания, оставались вопросами: мое разрешение их казалось мне слишком смелым. Каю — то узнав о моем недоумении (стороной), доктор мне предоставил весь вечер (неограниченное количество часов) для скрупулезнейших расспросов. Я ему принес сырье регистров; и длинный списочек того, о чем надо было его спросить; собственно каждый вопрос представлял собою ДЕЛО, обнимающее: 1) столкновение цитат комментария, 2) мою сводку его, из которой вытекал вполне неожиданный вывод, которого порой я не встречал в его сочинениях, 3) этот вывод сталкивал меня с рядом чисто естественнонаучных вопросов (механики, гелиодинамики, вопроса о новой электронной действительности и т. д.), 4) и уже после всего возникал вопрос о научной правомерности моего ответа Метнеру.
Доктор поставил дело так, что мы разбирали вопрос за вопросом, как дело, состоящее из ряда документов; он, положив голову на руку, облокотясь рукой на стол над ворохом моего сырья, заставил меня забыть всякие тонкости; меткими, краткими бросками меня выговорил, интересуясь не столько готовой картиной, а процессом растирания красок.
Так вынималось ДЕЛО за ДЕЛОМ: и вырисовывались контуры аппарата; ответов он не подсказывал, предоставляя их будущему моей работы; он лишь меткими, редкими фразами повертывал принесенное сырье, как лодку, рулем своих ретушей к частностям, касающимся протофеномена, идеи, организма. Иногда разговор зацеплялся, как бы оставив задание, за детали того или иного научного мнения. "А знаете, что говорит Планк в своей последней книге?" Тут назвал заглавие книги: "Вы ее запишите: у Планка преинтересная мысль". Или: высказывая один из взглядов на материю, я стал тереть голову: "Это развивает англичанин, как его…" — "Бальфур, — подсказывал мне доктор. — Вы это прочли в книге его, — тут он назвал заглавие, — только…" — и принялся ретушировать мысль Бальфура.
Такими отступлениями от темы моих вопросов по прямому поводу был полон тот вечер; а эти отступления в будущем написания текста книги более всего вдвинули мою мысль на новые рельсы; не вопросы мои разрешал он, а, так сказать, углубился в самое вываривание тем к вопросам.
И когда мы кончили, я с удивлением увидел: разговор занял более четырех часов.
На прощанье он мне сказал: "Когда будете кончать книгу, придите еще: потолкуем тогда".
И — отпустил, окрылив предстоящей работой, ничего не разрешив мне аподиктически, но выяснив рельеф к построению тем. Это было большее, чем ответы на вопросы; о всем том, что дал мне этот разговор с ним, я и не смел мечтать; и — главное: он во мне раздул искру к дерзости; прощаясь, как — то подмигнул видом: "Без страха валяйте".
И я, вернувшись, размахнулся "бесстрашием".
А разговор с Шолль угасил меня.
Прошло полтора месяца, посвященных мной уже вовсе бесстрашным летаньям особенно в главе "Световая градация Гете в монодуоплюральных эмблемах". Я думал: "Все — таки я тут переборщил!" Встречаю доктора: "Кончил". И он тотчас назначил свидание, дав наказ: "Вы приготовьте мне изложение вашей книги, так сказать, с птичьего полета! в главной теме ее развития".
Иду — с рефератом: с рядом чертежей. Доктор садится за стол, углубляясь в схемы, а я, махая карандашом, читаю ему полуторачасовую лекцию; и — спохватившись, что говорю не о том, что написано, а о том, что стоит за написанным, или, вернее, что я написал бы теперь, когда книга готова. Кончил изложение, спрашиваю: "Не слишком ли смело? В духе ли антропософии?" А доктор — с лаской, даже с протестом: "Никогда не спрашивайте так, вы должны лишь себя спрашивать, композиционно ли: т. е. частности вытекли ли из стиля целого? А что вытечет, — не в этом суть: что бы ни вытекло, оно — антропософия, если оно согласно с целым, а ваше целое — одно из возможных оформлений антропософии".
Так он меня успокоил относительно меня самого; и с большим вниманием разглядел приложенные к книге схемы; и даже кое — что в них вписал.
Опять щедрою рукою отдал мне вечер (он был так занят); мало того: оставил у себя рукопись книги, сказав: "М. Я. мне будет переводить то, что по — вашему наиболее для вас смутительно; назовите мне те главы, которые вас смущают; я их прочту".
Я назвал две наиболее "свои" главы: "Рудольф Штейнер в круге наших воззрений" и "Световая теория Гете в монодуоплюральных эмблемах".
Через недели две встречаю его и М. Я. на перекрестке дорог, у поворота к вилле "Ханзи". Он — вперед: меня останавливает: "По вечерам читаем вашу книгу". И тыкает пальцем в М. Я., лукаво посмеиваясь: она, вот, ничего не понимает, а я ей объясняю вашу мысль; я — понимаю… Читаем и вашу "Лихт — теори" (световую теорию). И — откинувшись: "Очень хорошо!"
Вероятно, речь шла о третьей главе: "Световая теория Гете и Рудольф Штейнер". И вскоре потом, когда я ему пожаловался на свои трудности и окаянства, он вдруг вспомнил со светлой улыбкой, весь расцветившись: "Но вы же написали хорошую книгу!"
Мало того, что он, откликнувшись на мою работу, ее же и окрылил (все другие — гасили), он был единственный человек: от которого я услышал по прямому проводу добрые слова о книге, потому что в Дорнахе, все, кому читал отрывки из нее, либо молчали из боязни попасться впросак (похвалить, а книга — то окажется дрянью), либо из боязни, что "нос задеру", или из равнодушия; приехал в Россию; и та же картина; книга — вышла в ореоле молчания о ней; лишь теплое слово о ней сказал проф. С. Н. Булгаков[158], да антропософ X восклицал: "Какая же это антропософия?"
А доктор меня ею перманентно бодрил: и в процессе моего писания книги, и в процессе своего ознакомления с ней.
Он не боялся, что я "задеру нос"; он больше всех знал, какую адскую работу я произвел над одним регистром сырья, и прекрасно видел всю мою неуверенность.
Так, как он помогал мне, так же он помогал Энглерту в работе над куполами, Смите — в эвритмии; и когда видел, что произведенный труд не оценен, обижался, как впоследствии обиделся за фрау доктор Колиско, что в обществе не обратили внимания на ее работу о селезенке.
Он был внимателен к работнику, и к "Человеку" в работнике: к последнему особенно.
Он был внимателен, где мог, до трогательных мелочей; характерный штрих; пригласив нас ужинать, он исчез из виллы "Ханзи" куда — то; вернулся же с пакетом "первой земляники" (сам ее покупал в Арлейсгейме): ему захотелось порадовать первой ягодой.