Волшебная гора (Главы 1-5) - Страница 50
Однако, невзирая на все приятности, этот гость, этот хлипкий новичок успел во время вечернего лежания (а может быть, и еще где-нибудь) схватить сильную простуду. У него, видимо, начинался ужасный насморк, который сидел в лобной пазухе: нос заложило, язычок в гортани болел, воздух не входил, как обычно, по предназначенному для него каналу, а проникал с трудом, холодный и раздражающий, вызывая ежеминутный кашель; за ночь голос Ганса Касторпа превратился в глухой и сиплый, словно пропитой, бас; молодой человек, по его собственному свидетельству, всю ночь глаз не сомкнул и то и дело поднимал голову с подушки, так как горло удушливо саднила мучительная сухость.
– Вот досада, – сказал Иоахим, – даже как-то неловко. Простуды, как тебе известно, здесь не reçus[24], их не признают, при особой сухости здешнего воздуха они официально отрицаются, и плохо пришлось бы тому пациенту, который вздумал бы заявить Беренсу, что простужен. У тебя, конечно, другое дело, ты в конце концов имеешь право простудиться. Хорошо, если бы нам удалось при остановить катар, внизу знают, как это сделать, но тут… сомневаюсь, чтобы тут этим хоть сколько-нибудь заинтересовались. Лучше у нас не болеть, все равно никто не обратит внимания. Это давнишняя теория, напоследок и ты с ней столкнешься. Когда я приехал, здесь была одна дама, она целую неделю хваталась за ухо и жаловалась на боль; наконец Беренс посмотрел ей ухо. «Можете совершенно не беспокоиться, – сказал он, – это не туберкулез». На том дело и кончилось. Ну, посмотрим, чем тебе можно помочь. Завтра утром, когда ко мне придет массажист, я скажу ему. Такой здесь порядок, а он передаст кому следует, и, может быть, тебя все-таки полечат.
Так сказал Иоахим, и служебный механизм оправдал себя. В пятницу, когда Ганс Касторп возвратился к себе после утреннего моциона, в дверь постучали, и состоялось его личное знакомство с фрейлейн Милендонк, или «старшей», как ее называли; до сих пор он видел эту перегруженную заботами даму только издали – она либо выходила из комнаты больного, либо пересекала коридор, чтобы войти в другую, либо появлялась на минуту в столовой, и он слышал ее пискливый голос. Теперь она сама к нему пожаловала; услышав его кашель, она жестко и отрывисто постучала в дверь костяшками пальцев и, не успел он сказать: «Войдите», распахнула ее, причем, шагнув через порог, тут же откинула голову и еще раз проверила номер.
– Тридцать четыре, – громко пискнула она. – Правильно. – Послушайте, молодой человек, on me dit que vous avez pris froid. I hear, you have caught a cold. Wy, kaschetsja, prostudilisj, – говорят, вы простудились? На каком языке прикажете объясняться с вами? Вижу, что по-немецки. А-а, гость молодого Цимсена… Но я спешу в операционную. Там нужно одного хлороформировать, а он наелся салата из бобов. За всем ведь не доглядишь. И как это вас угораздило здесь подхватить простуду?
Ганс Касторп был шокирован ее манерой выражаться, – а еще дама старого дворянского рода! Говоря, она все время забегала вперед, точно описывала петли, беспокойно вертела головой с задранным, что-то вынюхивающим носом, как хищная птица в клетке, и помахивала перед собой веснушчатой, слегка сжатой рукой с оттопыренным большим пальцем, словно хотела сказать: «Ну, живо, живо, живо! Говорите сами, не слушайте меня, тогда я скорее уйду». Ей было лет сорок – низенькая особа с бесформенной фигурой, в белом с поясом медицинском халате и с гранатовым крестиком на груди. Из-под сестринской шапочки выбивались жидкие рыжеватые космы, водянисто-голубые воспаленные глаза – на одном к тому же сидел весьма зрелый ячмень – неуверенно шныряли, нос был вздернутый, рот лягушачий, причем искривленная нижняя губа выдавалась вперед, и фрейлейн Милендонк при разговоре загребала ею, как лопатой. И все-таки Ганс Касторп разглядывал ее со всей той скромной терпимостью и простодушным дружелюбием, какие были ему присущи.
– Что это еще за простуда, а? – снова спросила «старшая», пытаясь придать своему взгляду проницательность, что ей никак не удавалось, ибо глаза ее неудержимо бегали по сторонам. – Мы таких простуд не любим. А вы часто простужаетесь? Ваш двоюродный брат тоже часто простужался? Сколько вам лет? Двадцать четыре? В таком возрасте это бывает. Да, и вот вы приезжаете сюда наверх и схватываете простуду? А нам с вами, молодой человек, здесь не полагалось бы говорить о «простуде», эта чепуховина бывает только у вас там внизу. (Выражение «чепуховина» прозвучало как-то особенно неуместно и вульгарно в ее устах, при этом она противно выпятила нижнюю губу.) У вас самый настоящий катар дыхательных путей, допускаю, да и по глазам видно. (Она снова сделала попытку проницательно уставиться на него, и ей это опять не удалось.) Но катары бывают не от простуды, они бывают в результате инфекции, к которой человек оказался восприимчивым, и вопрос только в том, безобидная у вас инфекция или не очень безобидная, все остальное – чепуховина. (Опять это отвратительное слово.) Ваша восприимчивость, будем надеяться, имеет в большинстве случаев вполне безобидный характер, – продолжала она и как-то странно взглянула на него своим весьма зрелым ячменем. – Вот вам вполне безобидное антисептическое средство. Может быть, от него вам и станет легче. – Она извлекла из висевшей на поясе черной кожаной сумки какой-то пакетик и положила на стол. Это был формаминт. – Впрочем, вид у вас утомленный; точно у вас жар. – Она продолжала смотреть ему в лицо, причем взгляд ее все-таки соскальзывал куда-то в сторону.
– Вы измеряли температуру?
Он ответил отрицательно.
– А почему? – спросила она, подгребла искривленной нижней губой и выпятила ее.
Он промолчал. Этот малый был, видимо, еще очень молод, и у него осталась от школы привычка молчать, когда его спрашивают, а он не знает, что ответить.
– Вы что же – вообще никогда не измеряете температуру?
– Измеряю, сударыня. Когда у меня жар.
– Молодой человек, температуру измеряют прежде всего, чтобы узнать, есть ли жар. А сейчас, по вашему мнению, у вас нет жара?
– Право, не знаю, сударыня; никак не пойму. Познабливает меня и в жар бросает уже давно, с тех пор как я сюда приехал.
– Ага. А где же ваш градусник?
– Я не захватил его с собой, сударыня. Зачем? Ведь я приехал сюда только в гости, я здоров.
– Чепуховина! И меня вы позвали потому, что здоровы?
– Нет, – вежливо улыбнулся он, – потому что я слегка…
– Простудились? Поверьте, такие простуды мы видели не раз. Нате! – сказала она, снова порылась в сумке, извлекая оттуда два длинных кожаных футляра, черный и красный, и положила на стол.
– Вот этот стоит три с половиной франка, а этот пять. Конечно, лучше если вы возьмете за пять, это уж на всю жизнь, разумеется, при бережном обращении.
Улыбаясь, взял он со стола красный футляр и открыл. Словно некая драгоценность, лежал стеклянный термометр на красном бархате футляра, в желобке, точно соответствовавшем его форме. Градусы были отмечены красными черточками, десятые – черными. Цифры тоже были красные, тонкий нижний конец градусника заполнен зеркально отсвечивающей ртутью. Холодный ртутный столбик стоял очень низко – гораздо ниже цифры нормального животного тепла.
Ганс Касторп знал, как должен вести себя человек, у которого есть самоуважение и чувство собственного достоинства.
– Я возьму вот этот, – заявил он, даже не взглянув на другой. – Этот, за пять. Разрешите сейчас же…
– Идет! – пискнула старшая сестра. – Когда покупаешь полезную вещь, жадничать нечего! Не спешите, поставим вам в счет. Давайте сюда, мы еще его спустим, совсем вниз загоним, вот. – И она взяла у него из рук градусник, несколько раз встряхнула, так что ртуть упала еще ниже, до цифры 35.
– Не беспокойтесь! Меркурий опять поднимется, опять полезет вверх, – сказала она. – Вот вам ваша покупка! Вы, наверно, знаете, как это у нас делается? Суете под ваш уважаемый язык, держите семь минут, четыре раза в день, покрепче сжимаете вашими драгоценными губами. До свидания, молодой человек! Желаю утешительных данных.