«Волос ангела» - Страница 11
Подпоручик обернулся: сзади, на стене, взирал с большого портрета на спины членов военно-полевого суда сам государь император в полковничьем мундире со всеми регалиями.
Ввели подсудимого. Подпоручик с интересом начал разглядывать его, надеясь отыскать в большевистском агитаторе нечто необыкновенное, – он никогда еще не видел живых большевиков, о которых теперь говорили почти везде, много и по-всякому, а про этого рассказывали просто-таки небылицы: чуть ли не в Америке жил, учился в университете, дезертировал с фронта, до полусмерти избив фельдфебеля, агитировал рабочих, которые его тщательно прятали от жандармов и полиции.
Большевик его разочаровал. Ничего особенного – выше среднего роста, темно-русый. Крепкая шея, широкие, немного сутулые плечи, сухощав. Одет в светлую рубаху и темные брюки, заправленные в поношенные, уже успевшие слегка порыжеть сапоги. Выбрит плохо, в углах губ и на подбородке темнеет щетина. Тени под светлыми глазами, упрямо сжатый рот.
Подсудимого усадили на табурет напротив стола, за которым разместились члены суда, по бокам встали солдаты, взяв к ноге винтовки с примкнутыми штыками.
Процедура судебного разбирательства оказалась малоинтересной, даже весьма скучной. Сначала подпоручика было заинтересовали некоторые подробности из жизни подсудимого, но потом начались какие-то бесплодные и пустячные пререкания рыжего подполковника, председателя суда, с военным прокурором.
Зачитывались рапорты уже убитого командира взвода, в котором раньше служил подсудимый, другие бумаги. Военный прокурор – молодой, в тщательно подогнанном форменном обмундировании, туго перетянутом ремнями снаряжения (подпоручик еще подумал – зачем? Зачем он так затянулся, словно сейчас ему бежать на плац и с маршевой ротой отправляться на фронт), – долго и нудно говорил о долге перед государем и Отечеством, верности присяге, часто трогая холеной белой рукой прикрепленный к карману френча университетский значок.
На вопросы подсудимый отвечать отказался.
Совещаться было негде – для вынесения решения о мере наказания пришлось всех удалять из комнаты, в которой заседал суд.
Дождавшись, пока закроется дверь за последним из выходивших, подполковник достал портсигар, любезно предложив всем свои папиросы. Ротмистр взял, поблагодарив. Подпоручик не курил.
– Надо решать, господа офицеры… – Подполковник вынул часы, щелкнул крышкой. – Ого, время к обеду. Припозднились мы несколько.
Ротмистр, позванивая шпорами, отошел к окну, открыл форточку. Синие пласты табачного дыма потянулись полосами навстречу потоку свежего воздуха.
– Ваше мнение, подпоручик? По традиции начнем с младшего по званию, – мягко улыбнулся подполковник, блеснув золотой коронкой.
– Я… Я не знаю, господа, – подпоручик вдруг растерялся.
Еще вчера, узнав, что назначен в состав военно-полевого суда, должного осудить дезертира, избившего фельдфебеля и подозреваемого в связях с большевиками, он думал твердо предложить расстрелять его. Или повесить.
Сегодня, увидев этого человека – усталого, с запавшими от бессонницы глазами, какого-то очень обыкновенного, он неожиданно ярко представил, как того выведут, дадут лопату, чтобы вырыть могилу самому себе, завяжут глаза… Залп!
И это все будет от его слова? Но как же присяга?
– Не знаю, господа… – повторил он, – может быть, его следует казнить?
Последние слова прозвучали как-то по-детски нерешительно, и подпоручик обиделся сам на себя, но, с другой стороны, язык не поворачивался сказать: „расстрелять“ или „повесить“.
Ротмистр, повернувшись от окна, насмешливо – или так показалось? – посмотрел на него.
– Среди солдат постоянные брожения… Потери велики. Полагаю, господа, что каторжные работы будут вполне, так сказать… – ротмистр ловким щелчком выбросил окурок папиросы в открытую форточку. – Каторга без срока!
– Да, трудное положение, – подполковник прошелся по скрипучим половицам. – Командующий фронтом не так давно высказывал недовольство слишком частыми смертными приговорами. Да и брожения, господин ротмистр прав. До чего дошло, братаются с немцами! Представляете? И тыл неспокоен. Хотя, когда одним большевиком меньше… Но вчера я виделся с начальником местного жандармского отделения. Не очень люблю этих господ, но что поделаешь, – он развел руками, – приходится… В городе тоже есть большевики. Так-то! М-да… Сейчас, к сожалению, не четырнадцатый и даже не пятнадцатый год… Видимо, действительно не стоит излишне обострять. Должен согласиться с ротмистром. Вы будете настаивать на своем, подпоручик?
– Нет-нет, господин подполковник…
– Прекрасно. Благодарю вас, господа офицеры. Итак… – он подошел к столу, взял лист бумаги, заглянул в него, обмакнул перо в чернильницу и, держа его над листом, поднял глаза на членов суда. – Приговариваем рядового Грекова к бессрочной каторге?
Перо, разбрызгивая чернила, быстро пробежало по бумаге. Подполковник выпрямился и подал ручку ротмистру. Тот поставил под приговором свою витиеватую подпись.
„Вот и все, – уже подписавшись, подумал подпоручик. – Может, так и к лучшему? Не привелось, к счастью, стать палачом, хотя и невольным…“
1917 год начался стачкой в память Кровавого воскресенья – девятого января.[4] В стране крайне обострилось положение с топливом, сырьем для промышленности, почти прекратился подвоз продовольствия в Петроград и Москву. Еще более усилилась безработица.
Выступление питерских рабочих, посвященное двенадцатой годовщине расстрела рабочей демонстрации 1905 года, стало самым крупным пролетарским выступлением за время Первой мировой войны – в стачке участвовало около ста сорока пяти тысяч человек. В Выборгском, Нарвском и Московском районах столицы не работали почти все предприятия. Рабочие петроградских Александровских мастерских устроили демонстрацию, пройдя несколько кварталов Петербургского шоссе с пением „Вы жертвою пали…“, но демонстрация, встреченная казаками и конными городовыми, была разогнана. Другая группа демонстрантов шла по Выборгскому шоссе, где к рабочим присоединились солдаты Петроградского гарнизона.
„Жива и не умрет среди рабочих память о царском преступлении 9 января 1905 года, – писали в своей листовке московские большевики. – Тысячи рабочих освятили этот день своей кровью…“
По призыву Московского комитета партии большевиков 9 января 1917 года свыше тридцати тысяч рабочих прекратило работу и вышло на улицы Москвы, но многотысячная демонстрация москвичей на Тверском бульваре была разогнана конной полицией. Демонстрации прошли также в Нижнем Новгороде и Баку.
Петроградское жандармское управление доносило:
„Идея всеобщей стачки со дня на день приобретает новых сторонников и становится популярной, какой она была в 1905 году…“
Четырнадцатого февраля, в день открытия Государственной думы, в Петрограде проходит новая демонстрация рабочих. Восемнадцатого февраля забастовали путиловцы, двадцать второго февраля бастуют рабочие почти всех крупных предприятий, двадцать четвертого февраля бастовало уже около двухсот тысяч рабочих. Демонстранты несли лозунги: „Долой царя“, „Долой войну“, „Хлеба!“
Из листовки Петербургского комитета партии большевиков, изданной 25 февраля 1917 года:
„Надвинулось время открытой борьбы. Забастовки, митинги, демонстрации не ослабят организацию, а усилят ее. Пользуйтесь всяким случаем, всяким удобным днем. Всегда и везде с массой и со своими революционными лозунгами. Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы. Отдельное выступление может разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции и в других странах.
Впереди борьба, но нас ждет верная победа. Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует восьмичасовой рабочий день! Вся помещичья земля народу! Да здравствует всероссийская всеобщая стачка! Долой войну! Да здравствует братство рабочих всего мира! Да здравствует Социалистический интернационал!“