Волхвы войны. Правда о русских богатырях - Страница 6
Первым предложил выделять их славянофил Константин Аксаков, и Федор Иванович Буслаев поддержал его. Оба они понимали под «старшими» богатырями тех, в ком языческое, «титаническое» начало выступает слишком уж очевидно, – исполина Святогора, князя-оборотня Вольгу Всеславича, волшебного пахаря Микулу Селяниновича. Следует, однако, отметить: сам эпос не проводит четкой грани между «старшими богатырями» и прочими героями былин.
Толкование былин, как «замаскированных мифов», было очень натянутым. Сохранилось немало культур, в которых отдельно и независимо существовали мифы и эпические предания о героях. Пураны и итихасы Индии, мифы и легенды Эллады, мифологические и героические песни «Старшей Эдды». Зигфрид побеждал дракона – и Тор побеждал Змея, но Зигфрид явно не был «историфицированным Тором», как и Геракл, победитель Лернейской Гидры, не представлял собою очеловеченную, приземленную версию змееборца Аполлона. Наивные методы мифологистов позволяли свести к все той же солнечно-погодной схеме жизнь любого исторического персонажа. Первым это подметил француз Жан Батист Перес – и с истинно французской легкостью и остроумием сочинил памфлет, в котором с серьезным видом, по всем правилам «мифологической» теории, доказывал, что Наполеон Бонапарт не кто иной, как… солнечный миф. В самом деле – его имя означает Наи Аполлон, Истинный Аполлон, фамилия Бонопарте, «благая часть», обозначает власть Солнца над светлой частью суток, днем, и летом – теплой половиной года. Кстати о Лете – мать Наполеона звалась Летицией, а мать Аполлона – Латона или Лето – не ясно ли, что это одно и то же?! Двенадцать маршалов Наполеона – это знаки Зодиака, его дети – времена года, поверженная им гидра революции (ре-волюта, извивающаяся!) – это змей Пифон, пораженный Аполлоном, и так далее и тому подобное. Английский этнограф Эдуард Тэйлор писал в 1871 году: «Нет такой легенды, аллегории или детской песенки, которая была бы в безопасности от всюду проникающего мифолога-теоретика… Нетрудно также указать на солнечные эпизоды, олицетворенные в исторических характерах, выбранных с известной осмотрительностью. Так, Кортес, высаживающийся в Мексике и принятый ацтеками за самого Кетцалькоатля, жреца Солнца, возвращается с Востока для возобновления своего царства света и славы. Подобно Солнцу, покидающему Зарю, он покидает жену своей молодости и в более зрелую пору изменяет Марине ради другой невесты. Подобно Солнцу, блестящая, победоносная карьера его только на закате жизни омрачается тучами печали и немилости.
Даже жизнь Юлия Цезаря может быть подведена под схему солнечного мифа. В какую бы страну он ни являлся, он приходит, видит, побеждает. Он покидает Клеопатру, устанавливает солнечный год, умирает от руки Брута, подобно Зигфриду в песне о Нибелунгах, умирающему от руки Хагена, и, падая под множеством ударов, обагренный кровью, он завертывается в тогу, чтобы умереть во тьме».
В том же самом году очень схожие вещи писал корифей русской и мировой мифологической школы Федор Иванович Буслаев. С горечью он вспоминает о своем увлечении солнечно-погодной символикой: «По этой теории все объясняется легко, просто и наглядно, какое бы событие ни рассказывалось… Где в былине поется о горе, по этой теории разумеем не гору, а тучу или облако; если богатырь поражает Горыню, это не богатырь и не Горыня, а молния и туча». Другой русский мифологист, А.А. Котляревский, писал годом позже в рецензии на трехтомник Афанасьева, с его стрелами-молниями, сокровищами-светилами: «Чем опровергнет нас автор, если мы в стрелах увидим обыкновенное боевое орудие доогнестрельного периода, а в золотой казне Соловья-разбойника – поэтическую прибавку фантазии к понятию о разбойнике, живущем грабежом, разбоем?»
Критика мифологической школы шла, не в последнюю очередь, изнутри. Ее последователи – по крайней мере многие из них – отлично видели ее слабости и недостатки. Однако не только недостатки были в ней. Конечно, на том уровне изучения мифа как явления о его правильном понимании, о правильном понимании его места в культуре и сознании народа, его взаимосвязи с эпосом говорить не приходилось. Изначально ложным был взгляд мифологической школы на саму сущность мифа, который воспринимался как «болезнь языка», результат «непонимания» природных явлений и так далее. Но мифологи собрали и обобщили огромное количество материалов. Именно они показали, что эпос существует, так сказать, в мифологическом контексте – до понятия «мифологического сознания» остались еще многие десятилетия. Многие наблюдения ученых этой школы и в наши дни не потеряли значения. В первую очередь это исследование Ф.И. Буслаевым былины о Вольге и Микуле. Отождествление Вольги-Волха с чародеем Волхвом новгородских преданий, к сожалению, отвергнуто позднейшими исследователями; между тем, как мы увидим, это отождествление – единственный ключ к этому былинному образу. Неоцененными остались и очевидные параллели, проведенные Буслаевым, между образом волшебного пахаря Микулы и пахарями-князьями западнославянских преданий. «Народобесие» нашей интеллигенции не позволило ей отказаться от столь сладостно созвучной ее сознанию трактовки былины, как унижение князя и его дружины этаким архетипическим воплощением не то славянофильской «земщины», не то «трудового народа» социалистов всех мастей. В результате единственное, насколько мне известно, убедительное объяснение этой былины пропало втуне.
Мифологическая школа не совсем исчезла в конце XIX века. Многое в ней использовал В.Я. Пропп. Во второй половине ХХ века лингвисты-языковеды В.Н. Топоров и В.В. Иванов создали теорию «основного индоевропейского мифа», удивительно напоминающего построения Афанасьева, в любом сюжете усматривавшего битву Громовержца с его змееподобным противником.
Наконец, неожиданное продолжение идеи мифологистов XIX века получили в трудах так называемых русских ведистов, весьма произвольно «реконструирующих» русскую мифологию из былин и «узнающих» в Илье Муромце Перуна, а в Добрыне отчего-то Дажбога.
Примерно в одно время с мифологической школой появилась компаративистская школа, или школа заимствований. Началась она с трудов Стасова и Потанина, утверждавших, что былинный эпос, имевший основной темой битвы со степными «татарами» не на жизнь, а на смерть, лучшим исходом в которых считалось «прирубили старого и малого, не оставили поганых на семена», был занесен на Русь… ордынским нашествием. Больше к оценке этих работ нечего добавить. Подобные причудливые идеи могут возникать в умах только нашей интеллигенции. Насколько мне известно, никто не пытался возвести «Песнь о Нибелунгах» к гуннским преданиям, вывести сербские гайдуцкие песни из турецкого фольклора, а «Песнь о Роланде» приписать алжирским арабам – потомкам сарацин. И только в наших «светлых» головах возникают, с позволения сказать, мысли то о половце – авторе «Слова о полку Игореве», то о заимствовании у татар русских былин.
Впрочем, нам все же придется уделить этой теме еще несколько слов, ибо и сегодня у этой дикой версии находятся сторонники – например, археолог Андрей Леонидович Никитин, пытающийся – в одном абзаце своей книги «Основания русской истории» – «доказать» недоказуемое: не то татарское, не то половецкое происхождение русских былин. От тюркских ли кочевников пришла в наш эпос фигура Микулы Селяниновича, волшебного пахаря? От них ли приплыл в наши былины дивный корабль Соловья Будимировича, «Сокол-корабль» Ильи Муромца, ладьи Садко и Буслая? От них ли в былинах «мед-пиво» – а не кумыс – на пирах? Златоверхие терема, стены городовые, башни наугольные и высокие ограды дворов? «Окошечки косящаты» – из кочевничьих войлочных юрт, надо полагать? Внутренняя обстановка былинных жилищ с печами, скамьями, широкими столами и палатными брусьями – где же здесь тюркское влияние? Пренебрежение богатырей к метательному оружию? Наконец, постоянное родство и свойство с Политовской, Ляховецкой, Поморянской землями и неутолимая, кровная вражда к степным «поганым», за которыми и имени человеческого сказители не признают: «Ой же вы, татаровья поганыя, кто умеет говорить языком русским, человеческим?» Русский эпос – не просто не степняцкий, он – о вражде, смертельной и беспощадной со Степью.